Выбрать главу

Таково было свежее впечатление Польской кампании Суворова. Но потом, в нынешнем столетии, оно забылось, изгладилось и заменилось мнением противуположным. Прежде в Европе представляли себе Суворова военачальником суровым, даже страшным, который никогда не колебался при выборе решительных средств: знали, что он предпочитал кратчайшие, хотя и труднейшие пути к цели, видя в этом средство к сохранению и людей, и времени; что он был враг оборонительных действий, совсем не допускал пассивной обороны, и атаки свои доводил до конца, не останавливаясь перед жертвами. Но при этом не отрицали, что он не избегал ни капитуляций, ни вообще мирных решений, если они не умаляли результатов ощутительно и не вели к проволочке времени; равным образом не находили в его обращении с побежденным неприятелем мстительности и безжалостной свирепости. Образ ведения войны того времени, особенно в столкновениях России с Турцией, заставлял желать много лучшего, но Суворов не выделялся в этом отношении из общего уровня в дурную сторону. Люди, интересовавшиеся ходом военных действий и приемами военного искусства, не указывали на Суворова как на отрицание этого искусства, как на олицетворение грубой силы, инстинкта войны. Напротив, он приобрел почетную известность, по крайней мере в сопредельных с Россиею государствах; его имя проникло там даже в народные слои, некоторые из его подвигов послужили темой для дешевых народных изданий.

Теперь, после Польской войны, Суворов преобразился в полудикого воителя, который умел побеждать только при условии ненужного и беспощадного пролития крови, без всякого пособия военного искусства; в жестокосердого мучителя побежденных, услаждавшегося их бедствиями и страданиями. Отчего же произошла такая метаморфоза? Оттого, что дело шло уже не о Турции, а о Польше; оттого, что с лица Европы исчезло государство со свободными учреждениями, которое было к ней внутреннею своею жизнью ближе не только Турции, но и России. Многочисленные представители правившего в Польше класса рассыпались но Европе; эти люди, удрученные несчастием, нуждою, возбуждали к себе и к своему отечеству соболезнование и симпатию; с их горьких слов вошло много неправды в понимание и изображение случившейся катастрофы. Падение Польши было подготовлено её предшествовавшей историей, в которой действовало преимущественно шляхетство; шляхетство же является и обвинителем других в падении отечества. В военном отношении главным виновником катастрофы был Суворов, и он делается целью нелепых вымыслов и клеветы; в нем отрицается дарование и искусство, тем легче, что ни то, ни другое не укладываются под ходячие понятия. Но так как бездарный невежда постоянно бьет даровитых и искусных, притом одушевленных крайнею степенью патриотического возбуждения, то это объясняется численным перевесом, грубою силой, которая не щадит неприятеля и не бережет своих, а затем кровопийством и жестокостью. Недостаток энергии и стойкости в защите последнего оплота независимости, Праги, является добавочным, хотя и тайным поводом к выгораживанию себя во что бы то ни стало и к обвинению неприятеля, и русский главнокомандующий выставляется каким-то выродком человечества, амфибией, которой вместо воды нужна кровь.

Польша, после своего падения, не могла пожаловаться на недостаток в покровителях, защитниках или сторонниках; причиною тому не только сочувствие к несчастию, но и политическая доктрина. Этой политической подкладкой и подбиты натянутые, несправедливые и даже нелепые сведения о Суворове, усвоенные многочисленными друзьями Польши, и выводы из этих данных, вторгнувшиеся в историю. Если сочувствие к судьбе Польши, завлекло одного знаменитого историка так далеко, что он не затруднился найти у русских людей взор, напоминающий насекомых, то не представляется особенно трудным сделать из Суворова дикого невежду и кровопийцу.

И в русских войсках, и в Суворове были дурные стороны, но беспристрастная их оценка вовсе не ведет к обобщениям и заключениям, в роде приведенных. Войны того времени не отличались нынешней сравнительной мягкостью или, лучше сказать, желанием сузить сферу военных бедствий, а военные действия Русских тем паче, благодаря их предшествовавшей истории и войнам с Турками. Добыча была узаконенным явлением войны, а следовательно и грабеж, особенно при штурмах. Румянцев, Суворов и некоторые другие старались урегулировать грабеж в тех случаях, когда его допускал военный обычай, но большею частию бесплодно, ибо тут каждый солдат делался сам себе господином и из рук начальства ускользал. Отменить же совсем право на добычу, было делом невозможным ни по понятиям времени, ни но традициям; оно успело войти в плоть и кровь и представлялось одним из залогов победы. À как только это право существовало, то солдаты старались применить его всюду, где только могли: получалось мародерство и грабительство. И то, и другое преследовалось и наказывалось, особенно Румянцевым и Суворовым. и таким образом умерялось, но не искоренялось, потому что такое требование начальства представлялось солдату непоследовательным. И в самом деле, грабительство было логическим последствием права на добычу; не уничтожив второго, нельзя было уничтожить и первого.

Естественным спутником привычки к грабежу была распущенность, которая особенно развилась при Потемкине. Знаменитый впоследствии Ростопчин, обыкновенно не жалевший густых красок и смелых уподоблений, пишет одному из Воронцовых о назначении Румянцева в 1794 году главнокомандующим: «победа собирается вновь поступить на службу России, вместе с порядком и дисциплиной, которые при Потемкине были отставлены без пенсиона». Не так хлестко, но в действительности не мягче выражается Безбородко, Воронцов и другие государственные люди того времени. Все это после Потемкина стало понемногу исправляться, но следы остались надолго, и в Польскую войну давали себя знать. Нельзя конечно верить польским источникам в описании русских грабежей, ибо в них говорит тенденция и расчет на эффект, но несомненно, что солдаты сохранили и в Польше свои привычки, приобретенные в Турции. Следует однако принять в соображение, что польские войны были борьбою партий, и Россия держала сторону одной из них, а такие войны всегда и всюду носили характер особенной жесткости. Бывали случаи, когда эта жесткость заходила слишком далеко. В эту войну Дерфельден получил повеление — имений князей Чарторижских, противников России, не щадить; поэтому была предана грабежу Пулава с дворцом, прекрасными садами и парками, библиотекою и т. под. Дворец подвергся совершенному разорению, картины были изорваны и испорчены, библиотека из 40,000 томов разметана и истреблена, кабинет естественной истории тоже, богатая коллекция окаменелостей раздроблена. Такие излишества были исключительно делом рук невежественных солдат, вследствие невозможности регулировать грабеж, чуть только он разрешен. Русское правительство разумеется не желало такого вандальства, ибо не так оно поступило позже, в Варшаве, с библиотекою Залуского; не такого рода инструкции давало и в других случаях. Впрочем приведенный случай есть исключительный; распущенность войск выражалась обыкновенно в фактах более мелких, но зато и более заурядных. Приведем примеры. Когда корпус Дерфельдена шел на соединение с Суворовым, в авангарде графа Зубова находилось несколько сот Черноморских казаков, под начальством кошевого Чепеги. Проходя чрез одно местечко, кошевой заметил бегающих по улице поросят и обратился к своему полковнику: «Алексей Семенович, вишь какие гадкие поросята; чего глядишь!» Полковник соскочил с коня, поймал несколько поросят, заколол их, положил в торбу и продолжал путь с кошевым. На пути из Бреста к Варшаве, перед соединением с Дерфельденом, Суворов заметил в одной попутной деревне человек пять русских мародеров и велел своему конвою их схватить; солдаты оказались корпуса Дерфельдена. «Вилим Христофорович, караул, разбой», сказал Дерфельдену Суворов при первом свидании: «помилуй Бог, солдат не разбойник, жителей не обижать; субординация, дисциплина». Смущенный Дерфельден только кланялся и говорил: «виноват, не доглядел». Несколько времени спустя, он остановил свой корпус и произвел экзекуцию: мародеры были прогнаны сквозь строй погонными ружейными ремнями 23. В излишествах разного рода обвиняют и лично Суворова, говоря, что он воспламенял войска до крайней степени возбуждения, рассчитывая на высшую энергию минуты, отчего солдаты превращались на некоторое время в зверей. Но без возбуждения, заглушающего в людях чувство самосохранения, невозможны боевые подвиги, выходящие из ряда. Говорить против такого подъема духа, когда невозможное становится возможным, легко, а производить подобное возбуждение — трудно; это удел избранных. Кроме того надо помнить, что возбуждая в солдатах боевой дух в моменты высших испытаний, Суворов непременно напоминал о человеколюбии, о пощаде безоружных, о женщинах и детях, и делал это не для одной очистки совести, а настойчиво и упорно. Затем ему оставалось взыскивать с виновных, что он и делал, постоянно настаивая на поддержании строгой дисциплины. Но до него мало что доходило (в чем он конечно сам виноват), а в случаях огульных, как например в Праге, наказание виновных становилось невозможным. Разумеется и тогда у военачальника есть способы привести к порядку и устранить излишества на будущее время. Суворов может быть в этом отношении и погрешал, под радостным впечатлением одержанной победы, но опять-таки следует помнить, что в Польской войне русские войска действовали под влиянием особенного, едва ли устранимого ожесточения. Наконец, руководясь указаниями современников, приходится значительную долю вины отнести на высших и низших начальников и на офицеров. Между офицерами было очень много людей совершенно необразованных, грубых, не возвышавшихся своим развитием над простыми солдатами; они не только не останавливали своих подчиненных, но еще распаляли их и сами им помогали. «К моему удивлению», говорит один современник (русский немец): «эти офицеры большею частью не русские, а немцы». Тоже самое отчасти замечено и в войну с барской конфедерацией 24.