Выбрать главу

Не успели эти высочайшие повеления дойти до Суворова, как он послал в Петербург вновь офицера— капитана Мерлина — с донесением, что он, Суворов, не получал повелений о неупотреблении офицеров в курьерские должности. Государь сильно разгневался, велел Мерлина поместить в Ригу, в гарнизонный полк, «для примера другим», и выразил Суворову в рескрипте свое крайнее неудовольствие, сказав в конце: «удивляемся, что вы тот, кого мы почитали из первых ко исполнению воли нашей, остаетесь последним». Затем Суворову был опять объявлен в высочайшем приказе выговор.

Весь этот поток неприятностей не успел еще излиться на Суворова, как последний принял уже решение. По получении первого рескрипта Государя с выражением неудовольствия (от 2 января), он положил устраниться временно от службы. Он написал и послал 11 января всеподданнейшее донесение, что в войсках все обстоит благополучно, умирает мало, дисциплина соблюдается и проч. В заключении он прибавил: «мои многие раны и увечья убеждают Ваше Императорское Величество всеподданнейше просить, для исправления ото дня в день ослабевающих моих сил, о всемилостивейшем увольнении меня в мои здешние кобринские деревни на сей текущий год». Павел 1 сухо отказал, написав 19 числа, что «обязанности службы препятствуют от оной отлучиться». Между тем требования о введении новых порядков делались настойчивее и безусловнее, давались на все правила, из опасения злоупотреблений отнималась всякая самодеятельность у высших начальников. При этом самый способ введения реформ был спешный, нервический, не дававший возможности вникнуть в дело, и сопровождался резкостью приемов, которая с каждым днем увеличивалась. Суворов, как известно, выражался лаконически и обладал своеобразным языком, не всем сразу понятным; это обстоятельство тоже было поставлено ему в строку. Получив одно из его донесений, Павел I написал 26 января: «донесение ваше получа, немедленно повелел возвратить его к вам, означа непонятные в нем два места; по предписаниям нашим исполнять в точности, не доводя о напоминовении долгу службы». Но случилось ли еще какое-нибудь обстоятельство, раздражившее Государя, или подписав рескрипт, он нашел заключительные свои слова слишком слабыми, сравнительно с виновностью Суворова, только принял тотчас же другое решение, более радикальное, и в тот же день написал ему следующее повеление: «с получения сего немедленно отправьтесь в Петербург» 5.

Тем временем Суворов, получив отказ в годовом отпуске, раздумывал о своем положении. Тяжело ему было оставлять службу и военное дело, которому он отдал всю свою жизнь, и перейти к занятиям, которые со своей военной точки зрения он отождествлял с бездельем и праздностью. «Я только военный человек и иных дарованиев чужд», писал он впоследствии генерал-прокурору. Однако иного решения не представлялось: продолжать службу было бесполезно для нее и вредно для него. Она изменялась не только в формах, но и в содержании, а Суворов, имевший за собою длинное, славное прошлое, не мог переродиться, сделаться не-Суворовым. Вынуждаемый обстоятельствами отказ от службы не только не противоречил долгу подданного и чувству преданности и верности к Государю, но напротив выражал серьезный взгляд на первое, строгое отношение ко второму. Участвовало во всем этом и раздражение, и оскорбленное самолюбие, и гордость; но они одни не в состоянии были произвести переворот, без основной, руководящей причины. Суворов был человек с большими недостатками, но достоинств у него было гораздо больше, и они лежали глубже. Оценить горечь положения Суворова, сложившегося под влиянием реформ Павла I, можно только познакомившись с интимною его перепиской. Из этой переписки видно, что еще в декабре 1796 года, когда Государь не обнаруживал к нему неблаговоления, а потому личных причин к неудовольствию у Суворова не было, он уже критически относился к реформам, по мере того, как они доходили до его сведения. Началось это даже в конце ноября. Вся переписка Суворова по обыкновению происходила с неизменным доверенным лицом, Хвостовым, изредка с другими. Иногда попадаются не письма, а записки, никому не назначенные, а писанные как будто для себя, под напором впечатлений; записки эти по всей вероятности тоже посылались Хвостову, если же нет, то остались у Суворова, но впоследствии вместе с прочими его бумагами перешли к Хвостову же.

В конце ноября 1796 года, когда стали обозначаться мелочность и педантский методизм прусских порядков во вновь вводимых реформах, Суворов пишет: «методик подо мною, я выше правил; я не уступал Юлию Цезарю, наставнику моему, до Кобрина. Мальчик Ростопчин (один из ближайших к Государю деятелей реформы) много добра (сделал бы), если б отнял пустокрашение солидного» (пустые украшения от того, что требует солидности). Эта беглая заметка остается одинокою долгое время; потом к концу декабря, когда новые требования сделались совсем ясными, следует целый ряд писем и записок. Называя себя «вождем вождей» (так величали его Костров и другие поэты), Суворов с гордостью говорит, что «все степени до сего брал без фавора»; что «генерал-аншеф велика степень — вождь, было их со мною два, ныне ни одного». Он сожалеет, что традиция теперь уже не имеет никакой силы; говорит, что он не наемник, и Русские не наемники, а составляют национальную армию; клеймит сарказмами «мерсенеров» и страсть — переносить в русскую национальную армию наемнические особенности армии прусской. Намекая на то, что Екатерининская система военного управления больше соответствует России, чем вновь вводимая, Суворов поясняет, что Россия не Пруссия, и Русскому Государю не достанет зрения за всем самому усмотреть. Не одобряя отказ Государя от военного предприя-тия против Французов, он говорит: «карманьольцы бьют Немцев; от скуки будут бить Русских, как Немцев»; затем, как бы сшхватясь, поясняет: «я далеко зашел, но подозрение — мать премудрости». Переходя к учреждению инспекторов, он с горечью замечает, что фельдмаршал понижается до генерал-майора; если бы фельдмаршала сделали не инспектором, а генерал-инспектором, то и тогда не его дело этим заниматься. «Он имел право сам таковых инспекторов из нижнего генералитета посылать, а довольно с него быть, как прежде, всегда главнокомандующим, до которого звания я служил больше полувека и честно его заслужил больше всех иных ранами, увечьями и многими победами, и на краткую уже мою жизнь грех его от меня отнимать».

Новый 1797 год Суворов начинает запискою, дав ей заглавие: «Буря мыслей». Он говорит тут неодобрительно об иностранной политике, об ослаблении русских пограничных областей выводом войск внутрь и о разном ином, отрывочно, вразумительно лишь местами, и заключает записку словами: «солдаты, сколько ни веселю, унылы и разводы скучны. Шаг мой уменьшен в три четверти, и тако на неприятеля вместо сорока — тридцать верст. Фельдмаршалы кассированы без прослуг... я пахарь в Кобрине, лучше нежели только инспектор, каковым я был подполковником. В Москве (на коронации) я безгласен и для декорации Величества. Со дня на день умираю». Сетуя таким образом на всеобщую нивелировку, на разные немецкие нововведения и на то, что Государь не желает с ним посоветоваться, Суворов на следующий день переходит к немцу Штенверу, светилу гатчинского военного искусства, который «показывал прусские ухватки», и благодаря которому народился «опыт военного искусства», т.е. ныне вводимый воинский устав. «Вообразительно сим победит заяц Александра (Македонского)», — язвительно замечает Суворов и издевается над слепою подражательностью нового устава, «Русские Прусских всегда бивали, что ж тут перенять» — прибавляет он, замечая с горечью, что теперь не нужны ни достоинства, ни практика, что фельдмаршалы сравнены с обыкновенными генералами, дабы (иронически) они не пользовались царскими преимуществами, это-де невозможно! «À прежде того я буду в сырой земле», — заключает Суворов.