Выбрать главу

Впрочем есть указания, что во время войны 1799 года, Суворов часто бывал неумерен за столом, ел и пил больше чем нужно и под конец обеда иногда дремал. Кроме того, в феврале 1800 года адъютант его пишет к одному из князей Горчаковых, что Суворов в Кракове захворал и что "это происходит от известной вам его привычки, которую он теперь по болезни оставил". Какая это привычка? Может быть неумеренное наружное употребление холодной воды, по нескольку раз в день, несмотря ни на погоду, ни на состояние здоровья; может быть излишество в еде и питье. Если принять последнее, то все-таки неумеренность Суворова не будет тем, что обозначается словом "пьянство". Вернее всего, что в этом отношении, как и в других, все сводилось к капризам его натуры; один из видевших его в конце Швейцарской кампании, говорит: "он ежедневно окачивался холодною водой, одну неделю пил воду, другую крепкие напитки". Может быть тут нет буквальной правды, но надо думать, что характер факта верен" 17.

Под приписываемым Суворову фанатизмом вероятно подразумевалась или религиозная нетерпимость, или национальная исключительность, или и то и другое вместе. Мнение это во всяком случае ошибочно. Как человек верующий и в вере своей убежденный, он с ужасом отворачивался от атеизма, немногим лучше считал бесформенный деизм и признавал заблуждениями всякие вероучения не христианские. Далее этого он не шел. Из всех войн, в которых он участвовал, только одну последнюю ставил он в связь с религией, потому что в революционной Франции атеизм имел государственное значение. Турок он называл "нехристями, басурманами, варварами", но войне с ними не придавал смысла религиозного, а войне с Поляками тем менее. Известно, что высшее напряжение нравственной силы войск было одним из главных его путей к победе, которая тем скорее и вернее давалась в руки, чем "отчаяннее" дрались войска. Самый легкий к тому способ, который и до Суворова и после него употреблялся без особенной разборчивости, заключался в связывании войны с религиозным элементом; но он к этому средству не прибегал. "Слава, слава, слава", - вот чем завершалось его знаменитое поучение войскам и чем он возбуждал их воинственный дух. Затем, будучи строгим исполнителем церковных уставов и держась неотступно церковного обряда, он однако не олицетворял в них смысла религии и дух её понимал широко. Понимание это обозначалось словом "христианство". Он не был причастен старому русскому воззрению на иноверцев, как на "поганых недоверков"; прося благословения у католических прелатов и священников, прикладываясь к подаваемому ими кресту, служа на С.-Готаре молебен в католической церкви, он делал это не для виду только, а по благочестию. Для вида, для внушения публике, назначались приемы, которых он не употреблял и в России по отношению к православному духовенству, в роде коленопреклонений на улице. На русских раскольников он смотрел как на неразумных и непослушных детей, что представляется совершенно понятным при тогдашней разработке вопроса о расколе. Наконец не мешает припомнить, как дорога была Суворову его единственная дочь и до какой степени он её любил, а между тем жених, которого он считал для нее самым лучшим, был протестант. Для православной родни это обстоятельство казалось большим препятствием к браку, и Суворову понадобилось давать своим советникам уроки терпимости, внушая племяннице: "Груша, не дури: он христианин". Таким образом можно кажется без большого риска придти к выводу, что приписываемый Суворову религиозный фанатизм в действительности не существовал.

В такой же мере не состоятельно мнение о его национальной исключительности. Патриотизм его был горячий, живой, но вместе и сознательный. Любя Россию, русский народ, русскую жизнь с их национальными особенностями, он однако понимал, что национальные физиогномии не могут быть одинаковы. Несмотря на саркастическое свойство своего ума, он не издевался над чем бы то ни было только ради того, что оно не русское; не считал все свое хорошим, все чужое дурным. При самом тщательном изучении Суворова, нельзя найти основы для иного на него взгляда, для приписывания ему чего-нибудь похожего на веру в исключительное призвание России, и т. под. Да и был он не мыслитель, а практический деятель. Он гордился именем русского не потому, чтобы признавал немца или француза низшими людьми, не удостоенными избрания, идущими по особой стезе, а потому, что был родным сыном России, сердце его билось русскою кровью и в полном соответствии с сердцем действовал разум. Он видел, что Европа ушла дальше России и особенно прельщался картиной современной Англии, но не сделавшись от этого англоманом, он в ту же силу не был и французофобом, и патриотизм не побуждал его "травить" немца или поляка. Перейдя от общего к частностям, увидим то же самое. Изучив в молодости несколько языков и продолжая изучать другие почти до своей кончины, он довольно часто и употреблял их, устно и письменно, не считая это грехом антипатриотическим. Ту же мерку прилагал он и к другим, не терпя в них только слепой подражательности иноземному и обезьянства. Говоря про одного русского сановника, который не умел по-русски писать, Суворов заметил, что это стыдно, но простить все-таки можно, лишь бы он думал по-русски 18.

Суворов между прочим потому еще не может быть причастен узкой quasi- патриотической исключительности или фанатизму, что был представителем не старой, а новой России, вступившей при Петре I на путь общехристианской, европейской цивилизации. За идеалами он не обращался в московский государственный период; наружные признаки, в роде многих его странностей, внешнего благочестия, склада жизни, не имеют значения, опровергающего это утверждение. Во внешнем благочестии Суворова не было вовсе той мертвой обрядности, которую мы видим в до-Петровском периоде; не отступая от формы, Суворов однако не отождествлял эту форму с сущностью, не принимал ее за цель, не дорожил бородой больше, чем головой. А благочестие вообще, вера в догматы православия и исполнение церковных уставов - все это не есть принадлежность одного старого времени. Точно также нельзя приурочить Суворова к старому времени из-за его странностей; они были продуктом его натуры, проявлялись весьма различно, и если имели некоторый оттенок юродства, то это только обнаруживает в Суворове русского человека. Наконец и склад его жизни не исходил из дореформенного периода, потому что если не был похож на обычный современный, то не больше имел общего и с прежним, который по характеру своему был монастырский, Суворовский же - военный. Этот специальный оттенок, придававший жизни Суворова простоту и немногосложность, был, как уже объяснено, его особенностью, которая имела еще и Другую сторону: Суворов, как бы пренебрегавший материальными благами цивилизации, принадлежал ей за то в интеллектуальном отношении.

Лучшим доказательством, что он был человек настоящего (Петровского), а не прошедшего русской истории, служит его взгляд на Петра Великого. Он благоговейно чтил его память, называл Прометеем, творцом и благодетелем своего народа, государем, вмещающим в себе многих наилучших государей; говорил, что один Петр "обладал тайной выбора людей"; удивлялся его гению "и на ладожском канале, и на полтавском поле"; советовал иностранцам "учиться по-русски для того, чтобы познакомиться с этим великим человеком". В добавок к такому взгляду Суворова на преобразователя, а следовательно и на преобразование, надлежит еще иметь в виду, что Суворов, преданный военному призванию всецело и безраздельно, не мог быть приверженцем дореформенного периода уже из-за одного жалкого состояния в ту эпоху русской военной силы и военного искусства 19.

Как бы впрочем ни были велики вышеприведенные и разные другие недостатки Суворова, от каких бы причин ни происходили и в каких бы формах ни проявлялись, они не умаляли в описываемое время всеобщего восторга и уважения к его особе и внимания к его войскам. Конечно, не все поступали таким образом единственно по внутреннему влечению, многими руководила задняя мысль - закупить союзника в пользу Австрии на будущую кампанию, успокоив его раздражительное настроение. Дамы всех слоев общества, особенно высшего, действовали во главе; не щадя усилий, удваивая свою любезность, они как бы оцепляли Суворова своим очаровательным кругом, снисходительно вынося все его причуды. Между этими дамами выделялась вдова покойного герцога Курляндского со своими красивыми дочерьми; Суворов обратил на них внимание и задумал - устроить с одною из этих девиц брак своего сына. Выбор пал на старшую, согласие последовало. Перед выездом из Праги, Суворов написал об этом Императору, испрашивая разрешения, и просил предстательства у Ростопчина, Согласился и Государь 20.