Выбрать главу

Однако этот «измаильский стыд», как Суворов называет свое тяжелое чувство, и другие душевные тревоги действовали не непрерывно и освобождали его по временам от своего гнета на столько, что он находил свое положение в Финляндии не только сносным, но даже хорошим. В такие моменты он заботится, чтобы временную командировку превратить в оседлость, в командование Финляндской дивизией: «я от нее могу откомандирован быть всюду, но в ней мне будет пристань». Кроме «пристани», откапывались на этот случай и другие выгодные стороны, например практика в инженерном деле; говорилось, что он предпочитает быть первым в последней деревне, чем вторым в городе. А так как подобные переходы от пессимизма к оптимизму были резки и неожиданны, и сам Суворов это чувствовал, то чтобы не дать Хвостову изумляться и делать большие глаза, он сердито поясняет; «не развешивайте уши, я гарнизонный на досуге, но жертвую и во сне марсову полю» 10.

Пребывая в Финляндии в качестве полуопального, Суворов разумеется не церемонится в своих отзывах на счет лиц, ему неприязненных, или казавшихся ему такими, а иногда и о приязненных, но почему-либо ему не угодивших. Один «добр в софизме и сцептик, — мало догмы»; другой «достоин од, а паче эпиграммы»; третий «продаст дешево первому купцу»; Турчанинов «от Пилата к Ироду, от Ирода к Пилату, сам руки умыл, подлинно ему недосуг»; Безбородко «изобилует в двуличии», и т. д. Отзывы эти конечно часто изменяются, смотря по освещению и по направлению обстоятельств, и худые внезапно делаются хорошими. В один из таких моментов, Суворов хвалит своего недруга, графа Н. Салтыкова, говоря, что готов подкреплять его своею кровью. Наиболее постоянен Суворов в своих суждениях о Репнине; неприязнь его к этому человеку доходит до ненависти. Он приказывает беречься Репнина больше всех других и быть на бессменном карауле, потому что ему ни почем «по ипокритской снеси заключать трактаты и разрывать трактаты, травить одного другим; хваля, порицать; он лжив, низок, внутренно горд и мстителен». Если бы верить всему, что пишет Суворов о Репнине, то пришлось бы признать последнего за исчадие своего века. Но Суворов сам же и разубеждает в противном. В одном месте он поясняет Хвостову, что нападает на Репнина потому, что «привык обращать оборону в атаку»; в другом признается, что пуще всего досаждает ему в Репнине гордость; в третьем, после жестоких против Репнина выходок, читаем: «Репнин, слышу, болен; жалею, что о нем выше строго судил. Персонально я ему усерден. Не ему ли губернии (Потемкина)? По сему званию им были бы довольны, и он их поправить может». Забывались таким образом и «гугнивый фагот», и «чорту свечка», и обещание дать «солдатского туза», а просвечивало чувство если не раскаяния, то сожаления о своей излишней раздражительности. Князь Репнин был одним из выдающихся людей Екатерининского времени, обладал замечательными административными и дипломатическими дарованиями, образованием, умственным развитием и многими хорошими личными качествами. Он не удовлетворялся нравственной и умственной средой русского общества той эпохи, пытался раздвинуть свой кругозор, ездил за границу, был некоторое время масоном и последователем Сен-Мартена, автора мистической книги «Des erreurs et de lа verite», за что Екатерина его, Репнина, недолюбливала. Он занимал видное место и в придворной сфере, имевшей тогда большое развитие и значение, и был в ней как дома, В военном отношении он тоже выходил из ряда дюжинных генералов, что и доказал при разных случаях, особенно под Мачином, хотя крупными военными качествами не отличался. Но при своих многочисленных и неоспоримых достоинствах, он не был чужд и больших недостатков, к которым следует отнести властительно-деспотические замашки, вспыльчивость до степени ярости, гордость, надменность. В обращении его просвечивала спесь родовитого человека, трактование других свысока. Барская закваска проглядывала и в складе понятий Репнина он например недоумевал, из-за чего так заботятся о польских диссидентах, когда между ними нет дворян. В военном отношении, он тоже был генералом без всякой солдатской подкладки, и отличался поклонением омертвелым формам Фридриховой тактики.

Таким образом Суворов был почти антиподом Репнина. Не отрицая в нем достоинств, он говорил, что Репнин мечтает быть первым министром, как он, Суворов, первым солдатом, и признавал за ним право на такое возвышение. Он не мог переварить Репнина только на военном поприще, где тот представлялся ему соперником, благодаря своему старшинству, мачинской победе, значению при дворе, обладанию известными качествами, которых солдат Суворов не имел. И прежде Репнин был старше Суворова, но последнего это не беспокоило, так как расстояние между ними было слишком велико, во вторую же Турецкую войну, победы настолько выдвинули Суворова вперед, что расстояние это уничтожилось и явилась возможность соперничества. Эта возможность сделалась для Суворова острою болезнью, в чем однако же виноват не он один. Репнин не видел в Суворове того, что сделало его знаменитым историческим лицом; он не мог отрешиться от своего горделивого, несколько покровительственного и снисходительного тона в сношениях с этим причудливым солдатом-генералом. А именно эта манера и в состоянии была глубоко задевать Суворова, больше всякой грубости. Мало того. с высоты модных, авторитетных прусских воззрений на тактику, Репнин дозволял себе насмешливые отзывы на счет Суворовского способа ведения войны, называя его натурализмом. Суворов отвечал по своему обыкновению злыми сарказмами; вместе с тем в нем росла неприязнь к менее даровитому, но лучше обставленному сопернику, развивалась зависть. Ему это указывали, он сам понимал свое дурное чувство и не отрицал его. «Зависть! Да, 50 лет в службе, 35 лет в непрерывном употреблении, ныне рак на мели». В другом письме он объясняет Хвостову, что принц Кобургский лучше его, Суворова, награжден. однако он к нему зависти не чувствует 21.

Некому было успокоить, разубедить этого огневого человека, отдавшегося так безраздельно своему призванию; некому было вносить мир и тишину в его слишком впечатлительную душу. Пытался делать это Турчанинов, но не ради его, а ради самого себя, чтобы избавиться от докуки и назойливых спросов, причем иногда требовалось если не прямо невозможное, то неудобное, могущее компрометировать. A Турчанинов подобных шагов очень остерегался. Он был крещеный еврей, с молода получил довольно сносное образование, преимущественно внешнее, вышел в люди, состоял в числе Потемкинских клевретов и был его секретарем; держался за своего патрона крепко и поднялся в статс-секретари. Суворов знавал его чуть не с малолетства и был о нем вообще хорошего мнения, но в дурной час ставил ему и укор, что он «пускает плащ по ветру», иначе говоря, служит разным господам, по указанию обстоятельств. Впрочем, по смерти Потемкина, Суворов мог доверяться ему безопаснее, чем прежде, и было бы несправедливо обвинять Турчанинова в систематическом двоедушии, лицемерии, тем менее в вероломстве. Он только был осторожен и себе на уме. и если не мог считать свою хату с краю, то старался придерживаться старой истины, что своя рубашка ближе к телу. Он неоднократно пытался успокаивать Суворова, называл себя его сыном, уговаривал его «не верить здешним брехням, не прибегать вместо самых легчайший средств к крайним, действовать с кротостью и терпением, не выставляяся», и многое другое.

Благоразумные советы Турчанинова производили некоторое действие, но не надолго, так как поводы к беспокойству и тревоге сменялись беспрестанно новыми и, при Суворовском темпераменте, росли, как грибы под летним дождем. Если бы и Хвостов действовал в духе успокоительном, то вероятно результат был бы более полный, но Хвостов, из боязни не угодить, исполнял требования Суворова буквально; передавал ему без проверки всякие сплетни и летучие слухи и, вместо успокоения своего дяди, невольно поддерживал и увеличивал его раздражительность. Своим чрезмерным усердием к дяде и назойливостью, Хвостов скоро надоел многим, особенно Турчанинову, который и назвал его как-то «шпионом Суворова». Сообщая об этом своему дяде, Хвостов говорит: «я на брань не смотрю; воспламенен предметом дела, иду своей дорогой». Заслужив несколько позже жестокие от Суворова укоризны по делу, о котором будет сказано дальне. Хвостов очень обиделся, но продолжал ему служить, говоря: «Излияние пылкостей чувств ваших мне всегда сносно; ваши приказания мне святы; не смею даже и помыслить и не буду сметь вас от себя избавить... Я виноват, но я годен, не лишите меня милости и доверенности вашей, она мне жизнь», Как же было Суворову не дорожить таким преданным человеком и не доверять ему 25?

Хвостов не отличался ни обширным умом, ни какими-либо дарованиями, но был человеком добрым и хорошим, в банальном смысле. Сделавшись свойственником Суворова чрез брак с его племянницей, княжной Аграфеной Ивановной Горчаковой, и проживая в Петербурге, он постарался заслужить доверие дяди, войти к нему в милость, сделаться нужным ему человеком, чего и достиг вполне. Пристроившись к Суворову, он однако очень мало от этого выиграл в первые годы, но потом довольно успешно стал подвигаться вперед, дослужился до звания обер-прокурора святейшего синода и получил графское достоинство от Сардинского короля. В описываемое время, Хвостов был не более, как армейский подполковник, и вся его надежда на служебное возвышение основывалась на дяде. Надежда в конце-концов не обманула, потому что на боевом поле Суворов был одним человеком, а в остальных условиях жизни совсем другим, легко подчинялся чужой воле, известным образом замаскированной, и становился игралищем в умелых руках, особенно по делам денежным. Он сам это очень хорошо понимал, неоднократно говаривал и так писал Хвостову: «обманет меня всякий в своем интересе; надобна ему моя последняя рубашка, — ему ее дам, останусь нагой; чрез то я еще не мал». Временами, вследствие своего темперамента или, как он сам выражался, «по своему быстронравию», Суворов восстановлял свой авторитет, прибегая к довольно резким приемам, но скоро опять все входило в прежнюю колею, и доверенные лица снова распоряжались по своему усмотрению его делами, придерживаясь только выработанных опытом способов действия 5.