Это высочайшее повеление последовало в то время, когда благосклонность Государя к Суворову дошла почти до своего апогея, и по светлому фону признательности монаршей не пробегало ни одно облачко. После того милость Павла I продолжала расти, заявления благоволения отличались необыкновенною благосклонностью, писалось: "не мне тебя, герой, награждать, ты выше мер моих, но мне это чувствовать". В Петербурге готовилась Суворову триумфальная встреча с царскими почестями, с колокольным звоном и пушечными выстрелами. А титул "светлости" ему все-таки не присваивался. Это противоречие сбивало с толка; все ожидали, что вот не сегодня, так завтра обремененный милостями Государя победоносный полководец, cousin Сардинского короля, генералиссимус русских войск, altesse serenissime (как ему писали иностранцы), получит то, что другим давалось даже не за заслуги, а по одному благоволению; но ожидали напрасно. До какой степени это не ладилось с положением Суворова и с общим тоном милостивых к нему отношений Павла I, подтверждается следующим. Когда спустя полстолетие, было представлено Императору Николаю о присвоении князьям Суворовым титула "светлости" и испрашивалось на это высочайшее соизволение, Государь сказал: "само собою разумеется; в России покуда был еще один Суворов, и тому, которому в церкви, на молебствии за победы, велено было возглашать российской армии победоносцу, иного титула и быть не могло" 24.
Таким образом постигла Суворова вторая опала. Она не походила на первую ни существом, ни формою, имела за собою гораздо менее осязательных оснований и обрушилась совершенно неожиданно. Правда, она не представляла собою ничего исключительного и гармонировала с общим тоном царствования Павла Петровича, но Суворову такое соображение не могло служить утешением, и он сильно страдал душою, не зная за собою никакой действительной вины. Телесная его болезнь шла своим чередом, то усиливаясь, то временно ослабевая. Спустя некоторое время по приезде в Петербург, он стал как будто несколько поправляться, по крайней мере его подымали с постели, сажали в большие кресла на колесах и возили по комнате; но спал он уже не на сене, и обеденное его время назначено было не утром, а во втором часу дня. Когда он чувствовал себя пободрее, то, по примеру последних лет, продолжал заниматься турецким языком и разговаривал с окружающими о делах государственных и военных, причем никто не слышал от него ни упреков, ни жалоб по поводу немилости Государя. Память однако изменяла ему; хорошо помня и верно передавая давнее прошлое, он сбивался в изложении Итальянской и Швейцарской кампании и с трудом припоминал имена побежденных им генералов. Император Павел, приславший к нему в самом начале Долгорукого с отказом в приеме, узнав об отчаянном его положении, послал Багратиона с изъявлением своего участия. Багратион нашел его чуть не в агонии; Суворов был очень слаб, часто терял сознание и приходил в себя только при помощи спирта, которым терли ему виски и давали нюхать. Вглядываясь потухшими глазами в своего любимца, больной с трудом его узнал, оживился, проговорил несколько благодарных слов для передачи Государю, но застонал от боли и впал в бред. Наступившее затем улучшение было непродолжительно; первоначальное, безнадежное состояние скоро возвратилось, и болезнь прииняла несомненный ход к худшему.