Выбрать главу

Был Владимир Сергеевич рассеян до чрезвычайности. Однажды мы поднимались с ним вместе из гардероба на второй этаж, где находились учебные классы Студии.

И вот, пройдя несколько ступенек, Владимир Сергеевич, с которым я уже здоровался в гардеробе, остановился, поглядел в мою сторону, мило улыбнулся и протянул руку:

- Здравствуйте, голубчик, здравствуйте! Как поживаете?

- Спасибо, Владимир Сергеевич, здравствуйте, хорошо !

Пока мы успели подняться наверх, эта процедура здорования повторилась раз пять, не меньше.

Была еще в Студии какая-то сгорбленная и скрюченная старушенция, уже из дальних родственников, которая обучала нас пластике движения. Была и другая старушка - шепелявая, картавая и злая, - она занималась с нами постановкой голоса.

Уроки эти мы ненавидели страстно - в течение часа старуха негнущимся пальцем выдалбливала на рояле простейшие трезвучия, а мы должны были, с разной степенью громкости, тянуть за нею:

- Ми - ма - мо!.. Ми - ма - мо?..

Но конечно же, конечно - были и Станиславский, Леонидов, Подгорный, Книппер-Чехова, были опытнейшие педагоги и воспитатели Раевский и Карев, были студийные вечера, на которых мы, совсем рядом, могли видеть и слышать великих актеров Москвина, Качалова, Тарханова...

И тем более, многие причастные к Студии - и я в том числе - не раз задумывались над таким простейшим вопросом: как случилось, как могло случиться, что из тридцати человек, отобранных из трех тысяч (потом еще было два набора, и всего на драматическом отделении - а существовало еще и оперное - занималось человек пятьдесят), что из этих избраннейших из избранных, из этих счастливчиков, которым завидовали студенты всех театральных школ - как случилось, что из них не вышло ни одного, ни единого сколько-нибудь значительного актера, за исключением разве что Михаила Кузнецова, который сразу же по окончании Студии ушел работать в кино.

Ответ, как я теперь думаю, прост: никого по-настоящему и не интересовало - станут студийцы актерами или не станут. Нам преподавали актерское мастерство, как же иначе! - но были мы, в сущности, деревянными фигурками на шахматной доске, именуемой пышно "Театром - Храмом", мы были подопытными кроликами, на которых Константин Сергеевич Станиславский проверял свою последнюю теорию - "теорию физических действий".

Писалось об этой теории достаточно много, а в двух словах сводилась она к следующему: правильные физические действия должны привести исполнителя к правильному поведению, правильное поведение - вызвать правильное состояние, правильное состояние - помочь обрести правильные слова.

Я сам каждую неделю принимал участие в репетициях "Гамлета" под руководством Константина Сергеевича.

Распределение ролей никакого значения не имело : роль Гамлета была почему-то поручена девушке, Ирине Розановой, я - восемнадцатилетний, худющий, как щепка, изображал короля Клавдия.

Заучивать шекспировский текст нам было строжайшим образом запрещено. Предполагалось, что если мы будем правильно действовать, в соответствии с сюжетом пьесы, то и найдем, в конце концов, правильные слова.

Разумеется, многие из нас жульничали. И я жульничал чаще других.

Пользуясь своей хорошей памятью, я время от времени вставлял в ту чудовищную ахинею, которую мы все несли, - подлинные, хотя и слегка ритмически измененные шекспировские слова, и тогда Константин Сергеевич радостно улыбался, хлопал в ладоши и с глубоким удовлетворением говорил:

- Вот, видите - Саня правильно действовал и он нашел почти правильные слова.

...Много лет спустя, когда я, наконец, прочту удивительный "Театральный роман" Булгакова, я узнаю и этот особняк в Леонтьевском переулке, и фойе-прихожую с вечно раскаленной печкой, и маленький домашний театральный зал, и кабинет Константина Сергеевича, где проходили наши репетиции.

Но если в годы действия "Театрального романа" еще возможно было такое чудо, как приезд Ивана Васильевича (то-бишь Константина Сергеевича) на репетицию в театр, то в годы последней Студии Станиславский никуда и никогда из дома не выходил.

Запершись в своем особняке, отгородившись от всего света, он жил в иллюзорном, совершенно нереальном мире, где единственной святыней, началом всех начал и смыслом всех смыслов было некое "Театральное Искусство" с большой буквы, которому он истово продолжал служить до глубокой старости, тогда как "там"...

Презрительная усмешка и великолепный жест большой выхоленной руки давали нам понять, что под словом "там" подразумевается нынешний Художественный театр, которым заправляет единолично Владимир Иванович Немирович-Данченко и где ставятся какие-то немыслимые современные пьесы, названия которых и запомнить-то невозможно.

У нас в Студии подобные глупости не допускались. Если художественное чтение - то "Семейное счастье" Толстого или, на худой конец, - "Герой нашего времени" или "Стихотворения в прозе" Тургенева.

Если пьесы, то - "Три сестры", "Плоды просвещения", "Гамлет" и "Ромео и Джульетта".

И покоренные великим талантом нашего великого учителя, завороженные его неслыханным обаянием, величием его имени и человеческой мужской красотой, мы тоже жили в придуманном, нереальном, иллюзорном мире. Нет, конечно же, у нас бывали комсомольские собрания, мы читали газеты - Константин Сергеевич газет не читал, - мы слушали радио и смотрели кино. Но все это делалось как-то мельком, мимоходом, все это было не главным. Сокрушительные события этих страшных лет не имели, казалось, к нам, студийцам, ни малейшего отношения.

Многие из нас - многие, если не большинство - жестоко поплатятся за эти, словно лишенные зрения и слуха, годы юности. Поплатятся разочарованием и утратой таланта, неверием в собственные силы, горестным ощущением непоименованных потерь и почти звериной ненавистью ко всем и вся за то, что собственная судьба так и не состоялась!

Я не кощунствую!

Я пишу о себе и пытаюсь разобраться в том, почему так странно и нелепо сложилась моя жизнь, почему так поздно пришло ко мне - не прозрение, нет, прозрение - это слишком высокое и ответственное слово, - а просто хотя бы понимание элементарнейших истин, и почему понимание это далось мне с таким трудом и такой великой ценой, в то время как мои более молодые друзья обрели и мужество, и зрелость - естественно, как дыхание.

Станиславский умер седьмого августа тысяча девятьсот тридцать восьмого года. Мы - несколько студийцев, случайно оказавшихся в Москве (остальные разъехались на каникулы, а Художественный театр был где-то на гастролях), до глубокой ночи помогали приводить в порядок дом: завешивали зеркала, перевивали черным крепом колонны в прихожей и в зале, расставляли цветы.

Утром мы пришли снова, но уже не поднялись наверх, а остались во дворе. Мы сидели на лавочке, молчали, курили.

Было жарко, и душно, и как-то нестерпимо-жестоко светло, будто на свете вовсе перестала существовать тень.

Мы услышали, как к воротам подъехала машина, хлопнула дверца и во двор быстро вошел Качалов. Он был без шляпы, в темном - а тогда мне показалось, да и по сей день кажется - в черном костюме.

Мы встали.

Качалов еще издали, глазами, спросил нас - правда ли?

И мы тоже молча ответили - да, правда.

И тогда Качалов, как-то нелепо, боком, прислонившись к белой стене дома, заплакал. Он плакал открыто, в голос, страшно. И страшней всего было то, что сам Качалов как бы исчез, его не было -был только черный костюм, распластанный на ослепительно белой стене.

После того, как умер Константин Сергеевич и тяжело заболел Леонидов, из Студии и вовсе словно выпустили воздух, и я совершил очередной отчаянный шаг - не окончив учебного курса, перешел в другую Студию - Московскую театральную студию, которой руководили режиссер Валентин Плучек и драматург Алексей Арбузов.