И именно домашним, а не врачебным движением она положила ладонь мне на лоб, вздохнула и покачала головой.
Профессор наклонился ко мне:
- Сейчас вам сделают обезболивающий укол и отвезут в операционную... Вас будет оперировать наш ведущий хирург - Анна Ивановна Гошкина.
Анна Ивановна покивала мне.
- А почему так сразу? - спросил я.
- А потому что, голубчик, плохо дело, - чрезвычайно спокойно, как-то даже уютно, сказала Анна Ивановна, - очень плохо дело..
Как ни странно, эти ее слова ничуть не взволновали меня.
Анна Ивановна вообще не принадлежала к породе тех врачейоптимистов, которые, входя в палату, игриво тычут больного пальцем в живот и спрашивают:
- Ну-с, как поживает наш рачок? Напротив, еще много дней после первой, а потом и после второй операции Анна Ивановна, осматривая меня или делая мне перевязку, будет сокрушенно покачивать головой и повторять свое - плохо дело, очень плохо дело!
А дела мои, кстати, были и вправду довольно плохи.
Врач из "Неотложной помощи" занесла мне, делая укол, тяжелейшую инфекцию - золотистый стафилококк. В результате - заражение крови, рожистое воспаление отечной формы и флегмона.
В первые недели моего пребывания в больнице большинство врачей считали, что самым благоприятным исходом будет ампутация руки. И только Анна Ивановна, не преминув сказать:
- Плохо дело! - добавляла. - А руку мы ему, все-таки, попытаемся спасти!
Уже старая женщина, она приходила в клинику раньше всех - всегда в без четверти восемь утра.
А уходила, случалось, чуть не за полночь. Она не только оперировала, перевязывала и вела факультетские занятия со студентами - она, с неменьшей охотой, ассистировала другим хирургам, сама, не дожидаясь, пока это сделают сестры или санитарки, перевозила больных на каталке из перевязочной в палату. Она, порою, сама мыла своих больных.
В войну Анна Ивановна работала фронтовым хирургом.
Мне рассказывали, что однажды, когда она перевозила в санитарной машине раненых через Ладогу по знаменитой "ледяной дороге", случайным шальным осколком убило шофера. Тогда Анна Ивановна, не имевшая ни малейшего понятия, как надо водить машину, села за руль и под обстрелом немецкой артиллерии благополучно доставила раненых на тот берег, в полевой госпиталь.
Когда я как-то в перевязочной спросил ее об этом, она лаконично ответила:
- Пришлось.
...После первой операции меня перевели из огромной палаты в маленькую комнатенку, изолятор для особо тяжелых больных, и разрешили, вернее даже попросили, мою жену круглосуточно дежурить возле меня.
Она и дежурила круглосуточно - спала, сидя на стуле около моей постели или в коридоре, в кресле или, изредка, когда кто-нибудь умирал, ей удавалось полежать часок-другой на незастеленной койке.
За день, на опухших от усталости ногах, она проходила с добрый десяток километров по бесконечно длинным коридорам клиники: то на кухню сварить мне кофе или что-нибудь приготовить, то к сестре-хозяйке за чистой наволочкой или полотенцем - рана моя непрерывно кровоточила.
Я смутно помню эти дни. Мне становилось все хуже. Температура держалась, отек угрожающе поднимался все выше, к плечу, не помогало ничто ни бесконечные переливания крови, ни удвоенные дозы антибиотиков.
Я бредил, распевал какие-то песни без слов - жена потом смеялась, что хорошо, что без слов, - разговаривал с отсутствующими собеседниками.
В редкие минуты просветления я сочинял стихи - читать я не мог.
...В первомайский вечер, когда над всем Ленинградом гремела веселая музыка и в почти светлом небе плясали лучи прожекторов, дежурный хирург, осмотрев меня, решительно сказал:
- Сейчас вас подготовят... Необходима - и немедленно - повторная операция!
Честно говоря, мне эта вторая операция улыбалась не слишком, и я попытался схитрить:
- Ну, какая же операция - Первое мая! И потом - это даже как-то неудобно - моего хирурга, Анны Ивановны, нету сегодня...
Дежурный врач, не дослушав меня, быстро вышел из палаты.
Успокоенный, я задремал. Я дремал, как мне казалось, не больше пяти минут, а когда открыл глаза - возле моей кровати стоял профессор заведующий отделением, Анна Ивановна, еще несколько врачей.
Из-под белых халатов выглядывала парадная праздничная одежда.
- Ну, поехали! - мирно сказала Анна Ивановна, наклонилась, приподняла меня - откуда у нее только сила бралась?! - и с помощью сестры переложила на каталку.
...Анна Ивановна! Милая моя, прекрасная Анна Ивановна!
Я вам обязан не только жизнью и не только тем, что у меня остались обе руки!
Знаете, когда я-в самую, казалось бы, неподходящую минуту - вспомнил о вас?
Сейчас я вам расскажу!
Происходило это, между прочим, все в том же семьдесят первом году, весною, которого я лежал в вашей клинике.
Но только теперь уже был декабрь, самые последние дни декабря, веселая и оживленная предновогодняя суетня.
В здании Центрального дома литераторов было шумно, людно.
В малом зале шла бойкая торговля - писателей снабжали всевозможной снедью к праздничному столу, в ресторане устанавливали огромную елку, развешивали цветочные и электрические гирлянды.
А наверху, на втором этаже, в комнате номер восемь, которую еще называют "дубовым залом", шло заседание секретариата Московского отделения Союза советских писателей и вопрос на повестке дня стоял один-единственный: об исключении писателя Галича Александра Аркадьевича из членов Союза советских писателей за несоответствие его - Галича - высокому званию члена данного Союза.
...Я сидел в удобном кресле, курил и с интересом слушал, что говорил обо мне Аркадий Васильев - тот самый, что выступал общественным обвинителем на процессе Синявского и Даниэля; что кричал обо мне некто Лесючевский, которого в конце пятидесятых годов чуть было тоже, под горячую руку, не исключили из Союза, когда была доказана его плодотворная деятельность в сталинские годы в качестве стукача и доносчика, но потом его, конечно, простили - такие люди всегда пригодятся - и даже назначили директором издательства "Советский писатель" и ввели в члены секретариата Московского отделения.
Мне было крайне интересно узнать, что думает обо мне неистовый человеконенавистник Николай Грибачев. А он думал обо мне, бедном, очень плохо. Он просто ужасно обо мне думал!
И знаете, Анна Ивановна, именно во время его гневной и пламенной речи я вдруг представил себе, что вот здесь, сейчас, на этом секретариате, сидите и вы, Анна Ивановна Гошкина, фронтовой хирург, врач, человек среди человекоподобных.
...Однажды в дубовой ложе
Был поставлен я на правеж
И увидел такие рожи,
Пострашней балаганьих рож?..
Простите меня, Анна Ивановна, но я вовсе не тешу себя иллюзиями, я не сомневаюсь, что вы поверили бы всему, что говорилось обо мне на этом судилище: и о моих связях с сионистами, и о моей дружбе с антисемитами, и о моих заигрываниях с церковниками, - поверили бы и Аркадию Васильеву, и Лесючевскому, и Грибачеву, и всем этим пузырям земли: лукониным, медниковым, стрехниным, тельпуговым.
Вы давно уже, Анна Ивановна, не то чтобы приняли, а равнодушно привыкли к правилам этой подлой игры, этого шаманства: вы читаете на ходу газеты, слушаете - не слушая - радио, сидите долгие часы на профсоюзных и партийных собраниях.
Смертельно усталая, вы голосуете за решения, смысл которых вам не очень-то понятен и уж вовсе не важен - куда важнее, начался ли отток гноя у больного А. и не подскочила ли опять температура у оперированной вчера Б. Вас закружили в этом шутовском хороводе, и у вас нет ни времени, ни сил выбраться из него, остановиться, встряхнуть головой, подумать.