Женька (чуть струсил). Да это же я в шутку, чудак-человек! Подумаешь делов - карапетом назвал?! Каспарян и не обижается... Верно, Каспарян?! У нас в полку майор Зубков не такое откалывал и...
С другого конца вагона спокойный голос отчетливо и внушительно проговорил :
- Он сукин сын, твой майор Зубков!. . Сукин сын и дурак!
Женька (он даже растерялся от ярости). Дурак? Майор Зубков - дурак?!. Это кто сказал?
Спокойный голос. Это я сказал - подполковник Захаров... И довольно. Заткнись, Женька! Дай людям спать!
Долгое молчание. Гудит поезд. Громыхают колеса.
Женька (тихо). Товарищ подполковник, вы не сердитесь! Ведь у меня ни отца, ни матери, товарищ подполковник!..
Молчание. Подавленный Женька натягивает на себя одеяло и отворачивается к стене. Лапшин улыбается, берет письмо. Людмила снова садится на табурет, возле койки Давида.
Одинцов (все глуше и глуше). Мост проедем, лесок проедем... А там и Сосновка... Стойте, остановите!.. Остановите поезд - дайте сойти!
Людмила. Что ты, Одинцов? До Сосновки еще далеко - ехать и ехать!
Одинцов. Мятою пахнет! Ах, как мятою пахнет! (Чуть приподнимается.) Девчоночки мои маленькие, парнишечки мои беленькие - здравия вам желаю!.. Ах ты. Боже ты мой, до чего же мятой, мятой, мятой отчаянно пахнет!..
Давид. Пить... Людмила! Людмила, ты здесь?
Людмила. Здесь, милый.
Давид. Людмила! Слушай, а про что он там все говорит? Там, наверху... про что?
Людмила. Вспоминает. Родные места его проезжаем. Он и вспоминает.
Давид (усмехается). Матросская тишина... У каждого непременно есть своя Матросская тишина... И не бывает так, чтобы не было... Ни черта человек не стоит, если у него нет или не было... И сколько бы он ни прошел, сколько бы ни проехал - всегда у него есть такая заветная улочка - Матросская тишина, на которой он еще не успел побывать... А я ходил по Тульчину, по Рыбаковой балке... Людмила, ты здесь?
Людмила. Здесь, Додик.
Давид. Я ходил по Тульчину, по Рыбаковой балке и хотел найти... Нет, не могу говорить!
Людмила. Как ты себя чувствуешь?
Давид. Не знаю. Очень пить хочется. Людмила. Нельзя. Давид. Глоток... А я помню - у тебя стихи были про глоток воды... Верно? Прочти мне.
Людмила (помедлив).
Мы пьем молоко и пьем вино,
И мы с тобою не ждем беды,
И мы не знаем, что нам суждено
Просить, как счастья, глоток воды!
Давид. Вот как все сходится. А еще? Прочти еще что-нибудь. Мне, когда ты читаешь, легче. Боль легче. И вообще мне с тобой спокойно. Ты спокойная... Быть бы тебе, Людка, врачом. Медиком. (После паузы.) Ну, прочти же мне еще что-нибудь.
Людмила (задумчиво и печально). Я позабыла все свои стихи.
Гудит поезд. Громыхают колеса. За дребезжащими окнами вагона все те же серые предрассветные сумерки.
Одинцов перестал бормотать и закашлялся. Он кашляет каким-то резким, лающим кашлем, сотрясаясь всем телом и разрывая черными пальцами рубашку на груди.
Санитарка (испуганно). Людмила Васильевна!
Людмила. Одинцов! (Растерянно оглянулась.) Ну, что же они там так долго?! Вот что, Ариша, ты побудь здесь, а я сбегаю - потороплю. Санитарка. Боюсь, Людмила Васильевна!
Людмила (прикрикнула). Глупости!
Давид. Людмила?.. Людмила, ты здесь?
Людмила. Сейчас, Додик, сейчас я вернусь... Ариша, ты не уходи никуда, слышишь? Ни на минутку.
Санитарка. Хорошо, Людмила Васильевна.
Людмила. Лейтенанту пить не давай. Губы смочи, если попросит. Сейчас я вернусь.
Людмила поспешно уходит. Одинцов кашляет, рвет на груди рубашку. Санитарка смотрит на него расширенными от испуга глазами.
Санитарка. Миленький, потерпи!.. Потерпи!.. Сейчас!.. Миленький, потерпи!
Одинцов захлебывается кашлем. Санитарка отворачивается, прижимается лбом к оконному стеклу.
Давид. Пить. Пить дайте!.. Людмила?
Голос. Что тебе нужно, Додик?
Дрожащее и зыбкое пятно света - не то из окна, не то откуда-то сверху падает на табурет, стоящий возле койки Давида.
Давид. Кто это?.. Кто?.. Это ты, Людмила?
Голос. Нет, это я, Додик!
Давид. Папа?!.
В зыбком пятне света возникает Абрам Ильич Шварц. Он сидит на табурете, наклонившись к Давиду, все в том же лучшем своем черном костюме, в котором он приезжал когда-то в Москву. И все та же старомодная касторовая шляпа лежит у него на коленях. И все тот же серебристый пушок вокруг головы. Он стал совсем прозрачным и легким, этот пушок, и только там, с левой стороны, где прошла пуля, виден черный след запекшейся крови. К рукаву пиджака пришпилена английской булавкой грязная повязка с желтой шестиконечной звездой и надписью "Юде".
Шварц. Здравствуй, мой дорогой. Шолом алейхем!
Давид. Папа, ты?!. Откуда ты?!. Почему ты здесь? Ты живой, папа?
Шварц (спокойно и грустно). Нет, милый. Меня убили. Год тому назад. Ровно год тому назад. Я думал, что ты знаешь, милый, об этом?
Давид. Да, я знаю, но мне показалось... (Вскрикивает.) Но ведь я вижу тебя!.. Почему же я вижу тебя?.. Ты чудишься мне, да?
Шварц. Возможно, Додик! (Улыбнулся.) Человек не таракан, ему всегда что-нибудь чудится. Женщинам чудятся неприятности, мужчинам - удачи. (После паузы.) И даже мне, в тот самый последний день, когда нас вели под конвоем на Вокзальную площадь - мне чудилось, что я иду встречать твой поезд...
Давид (строго). Как это было, папа?
Шварц. Это было совсем просто, милый. В один прекрасный день по всему гетто развесили объявления, что нас отправляют на поселение в Польшу и что мы должны в воскресенье с вещами явиться на Вокзальную площадь...
Давид. И ты понял?
Шварц. Разумеется. Впрочем, среди нас нашлись и такие, которые поверили... На одного умного всегда найдется два с половиной дурака!
Давид. А что было дальше?
Шварц. Ну, в воскресенье мы все собрались у выхода из нашего гетто, нас пересчитали, построили в колонну и повели? (Усмехнулся.) Это же все-таки Тульчин, а не Киев. В Киеве, говорят, для этого дела подавали автобусы... А нас повели... И мы шли - женщины, старики и дети. Был дождь и ветер. И мне помогали идти - этот каменщик из дома восемь, Наум Шехтель, и его жена Маша, сестра Филимонова... И вот мы шли, шли... И лил дождь, и лаяли собаки, и плакали дети... А на улицах было пусто... Совсем пусто... Все попрятались по домам, и только, когда мы проходили, шевелились занавески на окнах... И этому, как раз, я был рад!
Давид. Почему?
Шварц (помолчав). Понимаешь ли, милый, - я родился в Тульчине. И жил в Тульчине. И умер в Тульчине. Я почти всех знал в нашем городе и мне не хотелось, чтобы старые мои знакомые, увидев меня в тот день, отворачивались и прятали глаза... Ну, и нас привели на Вокзальную площадь. И снова пересчитали, и приказали сдать вещи. А мне нечего было сдавать. Я ничего не взял. Только твою детскую скрипочку, твою половинку, на которой ты когда-то сыграл первое упражнение Ауэра. Только твою скрипочку и мой альбом с фотографиями... А с немцами был Филимонов... Оказалось, между прочим, что его фамилия Филимон... И даже фон-Филимон... Так, во всяком случае, он утверждал! И когда этот Филимон увидел у меня в руках твою скрипочку, он засмеялся и крикнул - а ну-ка, пархатый черт, сыграй нам кадиш! Сыграй нам поминальную молитву, пархатый черт!..
Давид. Сволочь!
Шварц. А потом он заметил свою сестру Машу. И он сказал ей - зачем ты здесь?.. Ты же немка, дура, уходи! Но она сказала - я русская, и обняла своего Наума, и не ушла!.. Ах, Маша, Маша! Ты помнишь, какая она была красивая, Додик? Я как-то спросил у нее - за что она любит своего рыжего Наума? А она засмеялась и ответила... Знаешь, что? Меня все называют Машей, - сказала она, - но никто, ни один человек на свете не умеет так говорить "Маша", как это умеет мой Наум! Ах, Маша!..