Выбрать главу

После шестидневной войны и разрыва дипломатических отношений с Израилем обо всем этом заговорят уже не стесняясь, в полный голос, открытым текстом.

...А Соколова, покончив с вводной частью, перешла, наконец, непосредственно к моей пьесе.

- Вот у вас, товарищ Галич, есть там сцена в санитарном поезде... Я сказала, что в ней все фальшиво, а вы меня за это "дурой" обругали!

Я снова попытался сделать не слишком искренний протестующий жест, и Соколова снова не дала мне возразить:

- Нет, нет, вы не подумайте, что я в обиде на вас! Бывает - вырвется слово, потом сам не рад, да уж поздно! Не в этом, Александр Ар-ка-ди-е-вич, дело! Давайте мы лучше разберем с вами эту сцену! Кто в ней главный герой? Скрипач этот ваш, Додик! И что же получается? Когда в конце диктор читает правительственное сообщение и комиссар говорит - вот, дескать, что мы с вами сделали, - то получается, что это Додик все сделал?!.

Она горестно усмехнулась:

- А с папашей у вас и вовсе полная путаница! То он жуликом был, то вдруг в герои вышел - ударил гестаповца скрипкою по лицу! Да не было этого ничего, товарищ Галич, не было! Я признаю -- еврейский народ очень пострадал в войну, это так!.. Но ведь, между прочим, и другие народы пострадали не меньше. Но только русские люди, украинцы, белорусы с оружием в руках защищали свою землю - не в регулярных частях, так в партизанских - били фашистов, гнали их, уничтожали... И стар, понимаете, и мал! Возьмите, хотя бы, краснодонских героев'? Дети, а каких делов понаделали! А евреи? Шли, как... Извините, товарищ Галич, но я даже слова приличного подобрать не могу - шли покорно на убой - молодые люди, здоровые... Шли и не сопротивлялись! Трагедия? Да! Но для русского человека, Александр Арка-ди-е-вич, есть в этой трагедии что-то глубоко унизительное, стыдное...

...И тут со мною что-то случилось!

Соколова продолжала говорить, но я уже больше не слушал и не слышал ее слов, не видел ее лица.

Я увидел другое, прекрасное в своем трагическом уродстве, залитое слезами лицо великого мудреца и актера Соломона Михайловича Михоэлса. В своем театральном кабинете за день до отъезда в Минск, где его убили, Соломон Михайлович показывал мне полученные им из Польши материалы, документы и фотографии - о восстании в Варшавском гетто.

...Всхлипывая, он все перекладывал и перекладывал эти бумажки и фотографии на своем огромном столе, все перекладывал и перекладывал их с места на место, словно пытаясь найти какую-то ведомую только ему горестную гармонию.

Прощаясь, он задержал мою руку и тихо спросил:

- Ты не забудешь? Я покачал головой.

- Не забывай, - настойчиво сказал Михоэлс, - никогда не забывай!

Я не забыл, Соломон Михайлович!

...Уходит наш поезд в Освенцим,

Наш поезд уходит в Освенцим

Сегодня и ежедневно!

...Я стоял в дверях небольшого зала, где происходило очередное заседание еврейской секции Московского отделения Союза писателей (существовала когда-то такая секция!). После гибели Михоэлса я почемуто вбил себе в голову, что непременно - хоть и не знал даже языка - должен принять участие в работе этой секции. Я явился принаряженный, при галстуке (часть мужского туалета, которую я всю жизнь ненавижу лютой ненавистью), и где-то в глубине души чувствовал себя немножко героем, хотя и пытался не признаваться в этом даже себе самому.

И вдруг Маркиш, сидевший на председательском месте, увидел меня. Он нахмурился, как-то странно выпятил губы, прищурил глаза. Потом он резко встал, крупными шагами прошел через весь зал, остановился передо мною и проговорил нарочито громко и грубо:

- А вам что здесь надо? Вы зачем сюда явились? А ну-ка, убирайтесь отсюда вон! Вы здесь чужой, убирайтесь!..

Я опешил. Я ничего не мог понять. Еще накануне при встрече со мной Маркиш был приветлив, почти нежен. Что же случилось?

Я повернулся и вышел из зала, изо всех сил стараясь удержать слезы огорчения и обиды.

Недели через две почти все члены еврейской секции были арестованы, многие - и среди них Маркиш - физически уничтожены, а сама секция навсегда прекратила свое существование.

И теперь я знаю, что Маркиш - в ту секунду, когда он громогласно назвал меня "чужим" и выгнал с заседания, - просто спасал мне, мальчишке, жизнь.

Я этого не забыл. Перец, я этого никогда не забуду!

...Откуда-то из липкого тумана, из болотной хляби, мерзкий, словно его соскребли со стены привокзального сортира, прозвучал голос Соколовой:

- А можете ли вы, товарищ Галич, гарантировать, что на вашем спектакле - если бы он, конечно, состоялся - не будут происходить всякие националистические эксцессы?! Не можете вы этого гарантировать! И что же получится? Получится, что мы сами, своими, как говорится, руками даем повод и для сионистских, и для антисемитских выходок...

Но я уже опять перестал слушать ее и слышать.

...Сначала заиграл духовой оркестр - песни Дунаевского и старинные вальсы. Потом зажглись круглые матовые фонари, заблестел лед, зазвенели коньки - и закружились, понеслись все быстрей и быстрей нарядные фигурки конькобежцев.

В начале тридцатых годов мы переехали из Веневитиновского дома на Малую Бронную, и моим миром стали Никитские ворота. Тверской бульвар. Большая и Малая Бронная и, конечно же. Патриаршие пруды; летом - зеленый сквер с прудом и лодочной станцией, а зимой - каток.

Каток на Патриарших прудах! Как часто, с какой благодарностью и нежностью я вспоминаю тебя!

Глупый ворон прилетел под окно

И выкаркивает мне номера

Телефонов, что умолкли давно!

Словно встретились во мгле полюса,

Прозвенели над огнем топоры

Оживают в тишине голоса

Телефонов довоенной поры!

И внезапно обретая черты,

Шепелявит в телефон шепоток: - Пять-тринадцать-сорок три? Это ты?

Ровно в восемь приходи на каток!..

И подхватив чемоданчик (а ходить на каток без чемоданчика считалось дурным тоном), как бы ни был я устал или занят - я мчался на Патриаршие пруды.

Это был не просто каток. Это был своего рода клуб, место, где мгновенно возникали и так же мгновенно кончались неистовые и стремительные юношеские романы, где выяснялись отношения и обсуждались планы на будущее.

И все это под шум, смех, звон коньков и похрипыванье духового оркестра, повторявшего раза три в вечер свой коронный номер - вальс "На сопках Манчжурии":

Спит гаолян,

Сопки покрыты мглой...

Мой приятель Яшка Лифшиц - в сорок девятом году он будет расстрелян в Лефортовской тюрьме как враг народа и не то японский, не то английский шпион - сказал про нее:

- Вот ее не было - и вот она есть!

Да, она была, она существовала - тоненькая, золотоволосая, с удивительными прозрачно-синими глазами. И одета она была тоже для тех лет необыкновенно: золотые волосы перехвачены широкой белой лентой, белый свитер и короткая, торчком, похожая на балетную пачку, белая юбка.

Через несколько дней после первого появления этой девушки на Патриарших прудах все тот же всеведущий Яшка сообщил нам в раздевалке катка все, что ему удалось о ней узнать:

- Зовут ее Лия... Фамилия - Канторович... Отец - еврей, наверное... А мать была немка, но мать умерла... Они много лет прожили в Австрии, отец ее там в торгпредстве работал... Они вон в том доме живут - напротив катка...

Это были и вправду чрезвычайно ценные сведения. И самым ценным было то, что Лия жила в доме, выходившем окнами на Патриаршие пруды, и, стало быть, появление ее на нашем катке не было случайным - зачем ей ездить в Парк культуры или на Петровку, на каток "Динамо"?