Выбрать главу

А май в тот год был теплым и солнечным. Толпы москвичей и приезжих бродили по дорожкам Всесоюзной Сельскохозяйственной выставки, вновь открытой в Москве после многолетнего перерыва; уходили на целину комсомольские эшелоны, гремели оркестры на привокзальных площадях.

И все чаще и чаще в эту весну бывало так - люди встречались на улице, или в театре, или в метро и сначала, не обратив друг на друга внимания, равнодушно проходили мимо, а потом вдруг оборачивались, растерянно улыбались, и один, побледнев, но все еще не решаясь протянуть руку, бросался к другому и спрашивал, задохнувшись:

- Это ты?!. Ты вернулся?!.

Москва живет вокзалами. И проводы в тот год были легкими и недолгими, а встречи начинались слезами...

Пошел занавес.

Ефремов продолжал:

- Вечер. Над стадионом "Динамо", в светлом еще небе, мирно гудит самолет.

Окна в комнате открыты настежь и отчетливо слышно, как внизу, во дворе, галдят ребятишки, воинственно вопят коты и раздается веселое, нахальное треньканье велосипедных звоночков.

Между двумя книжными полками, на одной из которых в черном футляре лежит скрипка, висит портрет Давида. На портрете ему лет двадцать - хмурое лицо с напряженно сжатыми губами склонилось к скрипке, тонкие пальцы уверенно держат смычок.

В уголке дивана, скинув туфли и поджав под себя ноги, сидит Таня.

На низком круглом столике - какая-то нехитрая снедь, бутылка коньяку и две рюмки...

Ефремов-Чернышев вдруг резко повернулся спиною к зрительному залу и шагнул прямо на сцену.

Он сел на стул рядом с Таней, налил себе рюмку, выпил.

Началось четвертое действие

Чернышев (покачивается на стуле, поет).

Гаснет в тесной печурке огонь,

На поленьях смола, как слеза,

И поет мне в землянке гармонь

Про улыбку твою и глаза...

Таня. Не "гаснет", а "бьется".

Чернышев. Что?

Таня. Не "гаснет в тесной печурке огонь", а "бьется в тесной печурке огонь"!

Чернышев. Художественного значения не имеет! (Потянулся к бутылке.) Давай еще?

Таня. С ума сошел? Я уже и так совсем пьяная.

Чернышев. Праздник же.

Таня. Хватит! (Вскочила, убрала бутылку и рюмки.) Людмила приедет, увидит - убьет меня.

Чернышев. А если не приедет?

Таня. Ну, не знаю. Она была на вызове, но я просила передать, что звонили из дома... В котором часу салют?

Чернышев. В десять... Татьяна, ну давай еще по маленькой!

Таня. Нет. Ты, милый мой, становишься к старости пьяницей.

Чернышев. Так ведь праздник... День Победы!

Таня (нараспев). Праздник, праздник, праздник! Из-за этого праздника я сегодня с утра реву... Чай будешь пить?

Черныше в. Не хочется! (Презрительно сморщился.) Чай!..

Таня подходит к двери в соседнюю комнату, чуть приоткрывает ее.

Таня. Давид, хочешь чаю? (После паузы, не расслышав ответа.) Я спрашиваю - ты хочешь

чаю? Из соседней комнаты слышен голос. -Нет! Таня (закрыла дверь). Как угодно! Чернышев. Очередной разрыв дипломатических отношений?

Таня. Холодная война.

Чернышев (понизив голос). Слушай-ка, у него все еще продолжается эта переписка?

Таня. Кажется! (Прошлась по комнате, остановилась у открытого окна, вздохнула.) Ох, Ваня, если бы ты только знал, до чего мне все это надоело? День за днем - консультация, суд, арбитраж... И все дела какие-то унылые, кляузные... А тут еще теперь выяснения отношений?

Чернышев. Он тебя просто ревнует.

Таня (хмыкнула). Было бы к кому!.. Ну, ничего - скоро я, слава Богу, уеду. Мне с конца месяца дают отпуск.

Чернышев. Куда поедешь?

Таня. Куда-нибудь к морю. Буду весь день ходить - до изнеможения, чтобы ничего не снилось, чтобы ни о чем не вспоминать и не думать... Скажи, Ваня, у тебя бывает так - привяжется один какойнибудь сон и снится чуть не каждую ночь?

Чернышев. Я сны вижу редко.

Таня. А мне, вот уже который раз, снится все одно и то же... Как будто мы с Давидом едем куда-то в поезде... И так все, знаешь, ясно: мы в купе вдвоем, большой чемодан заброшен с вещами наверх, в багажник, маленький чемодан и сумка с продуктами - в сетке... Гудит поезд, стучат колеса, звенят и подпрыгивают ложечки в стаканах... А потом - и это как-то сразу- уже не поезд, а Большой зал Консерватории... И не

Давид, а я почему-то стою на эстраде и рассказываю про то, как все было...

Чернышев (хмуро). Что - было?

Таня (грустно улыбнулась). Ну, про то, как у нас, на Рыбаковой балке, во дворе, росла старая акация... И под этой акацией по вечерам сидели две девчонки - беленькая и черненькая - и слушали, как сердитый мальчишка с вечно расцарапанными коленками играет на скрипке мазурку Венявского...

Чернышев (внимательно поглядел на Таню). Почему ты нервничаешь?

Таня. Не знаю. Ты нервничаешь, и я стала нервничать... Ты только, пожалуйста, не делай такого невинного лица! Ты же не стал бы, просто так, за здорово живешь, просить, чтоб я звонила Людмиле, у которой дежурство... Что-то случилось?

Чернышев (пожал плечами). Праздник!

Таня. Тьфу, заладил!

В коридоре раздаются быстрые шаги. Стремительно, без стука, распахивается дверь и в комнату почти вбегает Людмила - в белом халате, с докторским чемоданчиком в руке.

Людмила (еще с порога). В чем дело? (Взглянула на Таню и Чернышева, задохнулась.) Ну, неужели вы не понимаете... Неужели вы не понимаете, что мне нельзя так звонить?! Что всякий раз, когда мне говорят - звонили из дома - У меня останавливается сердце...

Таня. Но я же просила передать, что все в порядке, что он живздоров, сидит у нас...

Людмила. Мало ли что ты просила передать (Плюхнулась на диван, с трудом перевела дыхание.) А я - пока ехала - представила себе, что он опять, как тогда, шел по улице и упал... И опять - уколы, кислород, бессонные ночи, страх... (Помолчала, тряхнула головой.) У меня дежурство, мне надо ехать - в чем дело?..

Чернышев (медленно). Дело, дорогие мои, в том, что...

Не договорив, Чернышев вытаскивает из бокового кармана партийный билет и, отряхнув предварительно крошки со скатерти, бережно кладет его перед собою на стол.

Людмила (тихо). Ваня!

Чернышев. Вот, как говорится, таким путем.

Молчание.

Таня. Когда?

Чернышев. Вчера. А вас обеих, как на грех, целые сутки не было...

Таня. И молчал! Слушай, но ведь не один же день...

Чернышев (вдруг почти весело засмеялся). Нет, не один день. Совсем не один день. Исключили меня двадцатого декабря пятьдесят второго... Больше двух лет! Вот и посчитай, сколько это получается дней! И сколько дней я еще при этом думал - надо мне подавать на пересмотр или не надо!* (Людмила всхлипнула.) Ну, Люда, Люда!.. Ну, что вы, в самом деле - такой сегодня день, а вы обе ревете!

Людмила (вытерла кулаком глаза, протянула партийный билет Чернышеву). Спрячь. И учти - я еще ничего не знаю. Ты ничего не говорил. Кончу дежурство, приеду - и тогда ты нам все расскажешь, со всеми подробностями... (Взглянула на часы.) О, боги! (Подошла к телефону, сняла трубку, набрала номер.) Это Чернышева... Ай, беда, а ято надеялась! Ну, говорите... Так... Фамилия?.. А-а, я ее знаю... Что с ней?.. У нее всегда болит! Ладно! (Повесила трубку.) Надо ехать!

Таня. Подбросишь меня до Белорусского? Я к машинистке, забрать работу. Забегу заодно в Гастроном - куплю чего-нибудь к вечеру.

Людмила. Давай, только быстрей.

Таня, кивнув, начинает собираться. Людмила подсаживается к Чернышеву, обнимает его за плечи.

*...Не надо было подавать на пересмотр, Иван Кузьмин, теперь-то я могу вам сказать со всею определенностью - не надо было подавать! Если вы честный человек - а мне, автору, хочется думать, что вы, хоть и наивны и даже, может быть, глуповаты, но честны - так вот, если вы честный человек, то уже через несколько лет вам снова придется расстаться с вашим партийным билетом, вас заставят умереть, как заставили умереть старого большевика, писателя Ивана Костерина, вас загонят в "психушку", как Генерала Петра Григоренко... Впрочем и об этом, в ту пору, NU. еще не знали, а догадываться и думать боялись...