Всего в нашей бригаде было человек пятнадцать, и стихи мы читали по кругу, каждый по два стихотворения.
Багрицкий слушал очень внимательно, иногда - если строфа или строчка ему нравились - одобрительно кивал головой, но значительно чаще хмурился и смешно морщил нос.
Когда чтение кончилось, Багрицкий хлопнул ладонью по дивану и сказал, как нечто очевидное и давно решенное:
- Ладно, спасибо! В следующий раз - в пятницу - будем разбирать то, что вы сегодня читали!..
Он хитро нам подмигнул:
- Приготовьтесь! Будет не разбор, а разнос!..
Так, неожиданно, мы стали учениками Эдуарда Багрицкого.
Это было и очень почетно, и совсем не так-то легко.
Эдуард Георгиевич был к нам, мальчишкам, совершенно беспощаден и не признавал никаких скидок на возраст.
Он так и говорил:
- Человек - или поэт или не поэт! И если ты не умеешь писать стихи в тринадцать лет, ты их не научишься писать и в тридцать?..
Как-то раз я принес чрезвычайно дурацкие стихи. Написаны они были в форме письма моему, якобы, родственнику и крупному поэту, проживающему где-то в чужой стране. В этом письме я негодовал по поводу того, что поэт не возвращается домой и утверждал, что когданибудь буду сочинять стихи не хуже, чем он, а может быть, даже и лучше.
Багрицкий рассердился необыкновенно. Он чуть не подпрыгнул на своем продавленном диване, замахал руками и закричал, кашляя и задыхаясь:
- Глупость! Чушь собачья! Ерунда на постном масле! Почему это я когда-нибудь буду писать не хуже, чем он?! Я уже и сейчас пишу в тысячу раз лучше!
- Так ведь это я не про вас, Эдуард Георгиевич, - попытался я оправдаться, - это же я про себя !
И тут Багрицкий сказал удивительные слова. И сказал их уже без крика, а серьезно и негромко:
- Ты поэт. Ты мой поэт. Всякий поэт, который находит своего читателя, становится его поэтом. И все, что ты говоришь, ты говоришь и от моего, читателя, имени... Запомни это хорошенько!
Я запомнил, Эдуард Георгиевич, я не забыл!
...На одном из занятий Володя прочел свой новый рассказ.
Багрицкий одобрительно кивнул:
- По-моему хорошо! Я, правда, в прозе не очень-то, но по-моему хорошо!
В следующую пятницу, едва мы только расселись, раздался стук в дверь и в комнату Багрицкого быстро и почему-то бочком вошел невысокий человек в очках, с широким и веселым лицом.
Багрицкий сказал:
- Познакомьтесь, ребята! Это Исаак Эммануилович Бабель!
Мы восторженно замерли.
Бабель очень уютно примостился на диване, рядом с Багрицким, а Эдуард Георгиевич повелительно сказал Володе:
- Прочти, что ты нам в прошлый раз читал!
Пока Володя, глухо и монотонно, читал свой рассказ, Багрицкий и Рахтанов смотрели на Бабеля, а Бабель слушал, полузакрыв глаза и не шевелясь.
Потом, когда занятия кончились, Бабель увел Володю к себе - они с Багрицким жили в одном доме.
С тех пор, уже отдельно от нас, Володя стал бывать у Бабеля.
А потом для меня начался театр, и стихи на долгие годы и вовсе ушли из моей жизни.
...И вот, ровно сорок лет спустя, мы сидим с Володей на кухне у нашего общего друга, который, собственно, и задумал снова свести нас - пьем, едим, беседуем.
Володя, все такой же сонно-подслеповатый, но сильно погрузневший, ставший кряжистее и квадратнее, тягучим и веским голосом - от которого у меня сразу же заболела голова - внушает мне:
- Ты же русский поэт, понимаешь?! Русский! Зачем же ты, особенно в последнее время - я слышал твои новые вещи - занимаешься какой-то там еврейской темой?! На кой она тебе сдалась?! Что за дурацкий комплекс неполноценности!
Уже понимая, что за этим последует, я вяло возражаю ему. Я говорю, что комплекс неполноценности тут решительно ни при чем, что сегодня, сейчас, на наших глазах совершается новый Исход, уезжают навсегда тысячи людей, и среди них наши друзья и знакомые, милые нашему сердцу люди - и что остаться к этому равнодушными мы просто не имеем права, что мы обязаны об этом писать.
- Пусть другие об этом пишут! - гудит Володя и тычет в меня очень толстым указательным пальцем. - А тебе об этом писать не надо!
- Почему мне именно, русскому - как ты говоришь - поэту, об этом писать не надо? - задаю я уже слегка провокационный вопрос.
Володя усмехается:
- Именно тебе не надо, понял?!
Я понял тебя, друг моего детства! Я тебя прекрасно понял!
Это все тот же заколдованный круг, сказка про белого бычка, кольцо, которое не сомкнуть, не разомкнуть !
Если я русский поэт, то какое мне дело до евреев, уезжающих в Израиль? А если мне, все-таки, до них дело, то это только потому, что я сам по происхождению еврей! А раз я еврей, то я тем более не должен интересоваться, думать и писать об уезжающих в Израиль! Пускай об этом пишут другие - со стороны еврея это бестактно!
Вот и поди - вырвись из этого круга!
А Володя, уже слегка захмелев, все продолжает тягуче гудеть, как большой и злобный шмель:
- Что же, милые мои, получается?! Сами во всем принимали участие: и в двадцатые годы, и в тридцать седьмом, и после - а теперь бежать?! Нет уж, вместе кашу варили, вместе давайте ее и расхлебывать! А то, понимаете, одни уезжают на свою - изволите ли видеть - историческую родину, а другие... А скажите мне - рязанскому парню, костромскому, ярославскому - им-то куда прикажете податься?!.
Умри, Денис, лучше не скажешь!
Я встал и, сославшись на головную боль, ушел.
Прощай, друг моего детства! Больше нам с тобою видеться незачем! Ну, разве что еще разок, снова сорок лет спустя! Впрочем, вряд ли мы с тобою проживем так долго, конечно - не проживем, так что - прощай!..
...По мокрому снегу, посыпанному крупной серой солью, мы возвращались с женой домой. Мы шли из театра. Мы шли с генеральной репетиции моей пьесы "Матросская тишина".
За генеральной репетицией обычно следует премьера, банкет.
Но на сей раз банкета не будет.
...Была - но съедена конфета,
Была - но съедена котлета,
На всем столе одна галета
Привет участникам банкета!..
...Это, в конце концов, неплохо, что студийцы, в учебном порядке, поработали над таким чуждым для них материалом, а теперь, товарищи, надо искать свою, молодую, близкую по духу драматургию! Спасибо, товарищи! За работу, товарищи! Вперед и выше, товарищи!..
...Вы что же хотите, Александр Ар-ка-ди-е-вич, чтобы в центре Москвы, в молодом столичном театре, шел спектакль, в котором рассказывается, как евреи войну выиграли?!.
Нет, нет, упаси меня Бог, я этого, разумеется, не хочу!
...Мы пришли домой, где нас уже у двери ждала наша собака Чапа. Это было удивительное создание. Собачий ангел - мы не знали этого точно, но догадывались, что это именно так. Обыкновенно, если нас долго не было дома, Чапа, при встрече, закатывала нам скандал. Она вспрыгивала на диван и произносила монолог:
- Как же вам не стыдно?! Где вы пропадали?! Это свинство! Вы же знаете, что я вас жду, а вы все не идете и не идете!..
Но в тот день Чапа нас встретила молча. Она взглянула на нас своими огромными печальными глазами и, в знак утешения, повиляла хвостом.
Я поднял ее на руки и она лизнула меня в нос.
...Когда Чапа умерла, наша дочь похоронила ее за своим домом, в овраге, под деревьями. Хоронить пришлось ночью, тайком - иначе могла нагрянуть санитарная инспекция и оштрафовать.
В Москве вообще похоронить трудно.
А человека даже труднее, чем собаку. Особенно, если человек верующий и не хочет, чтоб его сжигали в Крематории.
Похоронить в Москве трудно.
Убить - легко.
Серебряный бор - Москва 1973 год