Давид (растерянно). А я не думал… Я ведь совсем… Ну, просто совсем про него ничего не знал! С папой — другое дело, у меня и фотографии его есть, и письма с фронта, и пластинки, на которых записано, как он играл…
Вольф. Где он погиб?
Давид. Он умер в госпитале, в Челябинске. Он был контужен и ранен, и все надеялись, что он останется жить, но он умер. На руках у дяди Вани! (С сердитым смешком.) Мама почему-то считает, что я не могу его помнить! А я его прекрасно помню, прекрасно!
Чернышев (покачал головой)» Ну что ты, братец, сочиняешь?
Давид (неожиданно и мгновенно взрывается). Я сочиняю, да?! Это мама всех вас уговорила, что я сочиняю, что я маленький, что я ничего не знаю, не помню, не понимаю! А я, между прочим, если хотите знать, все помню, все! Вы думаете, я не помню, как мама с вами советовалась… Не изменить ли мне… Ну, одним словом, не взять ли мне ее фамилию! Вы думаете, я не помню, как тетя Люда прибежала к нам сюда ночью и плакала — когда вас исключили из партии?!
Вольф (взглянув на Чернышева), Ах, вот как! Было и это?
Чернышев. Все было.
Вольф. Когда?
Чернышев. В пятьдесят втором. «За потерю бдительности и политическую близорукость» — так записано было в решении.
Вольф (задумчиво усмехнулся). Близорукость?! Один профессор-глазник… мы с ним вместе работали в шахте… Так вот, он рассказывал мне, что бывают случаи, когда ранняя близорукость переходит в позднюю дальнозоркость!..
Снизу, со двора, раздается чей-то истошный крик: «Дави-и-ид!»
Давид (подбегает к окну, перевешивается через подоконник). Чего-о-о?
Несколько секунд продолжается таинственный, главным образом при помощи жестов, разговор между Давидом и невидимым собеседником во дворе. Наконец Давид слезает с подоконника.
Дядя Мейер, вы извините — вы не очень торопитесь?
Вольф. Не очень… А тебе нужно куда-то идти?
Давид (махнул рукой). Да нет… Там Вовка Сидельников… И он просит… Ну, я только сбегаю вниз и тут же вернусь, хорошо?
Вольф. Хорошо, конечно.
Давид. Я мигом! (Убегает.)
Молчание. Снова загремел по радио торжественный марш.
Вольф. День Победы сегодня.
Чернышев. Да. День Победы.
Вольф. Большой праздник!
Чернышев достает спрятанную Таней бутылку коньяку, две чистые рюмки.
Чернышев. Хотите?
Вольф (помолчав). А вы знаете, я — с удовольствием.
Чернышев (наливает коньяк в рюмки). Ну, ладно. Выпьем. Помянем. Помолчим.
Вольф и Чернышев, не чокаясь, пьют. Молчание.
Вольф (внезапно). Хороший мальчик.
Чернышев. Трудный.
Вольф. А разве бывают легкие? Главное, чтоб и ему не свела скулы оскомина!
Чернышев. В каком смысле?
Вольф. В Библии сказано: «Отцы ели кислый виноград, а у детей на зубах оскомина…» Закон возмездия! (Снова помолчав, зажег спичку, закурил) Под старость мне все чаще и чаще вспоминается детство, местечко, где я родился, и лохматые местечковые мудрецы — те самые, что с утра и до ночи вбивали этот закон в наши ребячьи головы! (Грозным движением поднял тяжелую руку) «Помните всегда, ты, чернявенький, и ты, рыжий, ты, конопатый, и ты, быстроглазый, помните и не забывайте, что на вас лежат грехи отцов ваших, дедов ваших и прадедов… И сколько бы ни молились вы и ни каялись, все равно будут дни ваши безрадостными и долгими и ночи душными и короткими. И сердца ваши будут вечно сжиматься от страха — и все потому, что отцы ели кислый виноград, а у вас, детей, на зубах оскомина…» Знаете, Иван Кузьмич, я пролетел сейчас через всю страну — из Магадана в Москву… Может быть, некоторым я казался немножко сумасшедшим — но и в пути, и здесь я хожу и заглядываю в лица молодым… Мне, понимаете, хочется убедиться, что они уже есть, что они существуют — эти молодые с добрыми глазами и добрым сердцем, которые только добрые люди, только подвиги их отцов и старших братьев принимают в наследство!