Но Костя его неприветливо встретил: мне с тобой, сказал, говорить не о чем. Чистеньким хочешь остаться? Ты что ж, не бил, когда показаний не давали?
Это надо было Ионе такое сказать! Ионе, который всю жизнь за справедливость, от бандитов, от врагов, от предателей землю нашу очищал.
С бандитами-то? Может, когда-то и не сдерживался, а как с ними еще, с убийцами?
Да, не поняли они тогда друг друга. Так дружба наша и кончилась… На похоронах я была, конечно, и плакала. Не знаю, правда, от чего больше: от того, что Костя умер, или от того, что внука у меня забирали. Очень тяжело мне тогда было, словно чувствовала я, как дело повернется. Если б знала, не отдала бы им мальчика, не отдала бы…»
Он не знал еще, что всякая мечта хороша, лишь пока недоступна. Родители жили в старом двухэтажном доме, до революции принадлежавшем мешанину Хомову, а после, в результате серии реквизиций, превращенном в «коммунальное» жилье. Потомки ловкого мещанина занимали не одну, а целых три комнаты и, по старой привычке, именовались «хозяевами».
Родителям повезло: их комната (бывший хомовский кабинет) была довольно большой, с просторной нишей, которую мама называла красивым словом «альков». Этот отгороженный занавеской альков и стал его комнатой: здесь поместились узкая тахта и маленький столик. На стене над тахтой отец приколотил длинную самодельную полку для книг.
Трудно сказать, что мешало ему наслаждаться долгожданным исполнением желаний. Может быть, резкая перемена жизни. А может быть — то, что теперь он жил в одной комнате с родителями и почти никогда не оставался в одиночестве. Вдобавок маме почему-то очень хотелось, чтобы вечерний чай приготовлял он. Это называлось: «хотя бы мало-мальски помочь родителям, которые…» В принципе, он не прочь был помочь родителям, если б помощь эта состояла в чем-то другом. Может быть, надо было поговорить с ними, объяснить, но в присутствии папы, ненавидевшего трусов, он не смел произнести слова:
«Я не нехочу, я боюсь, потому что на кухне вечером темно, потому что это самое страшное место на земле».
И он хитрил, тянул время, в сотый раз, нарочно путая ноты, повторял давно выученную вещь («вот видишь, ты меня отвлекла, и я запутался… вот кончу… сейчас…»). В конце концов, идти все равно приходилось.
Огромная общая кухня помещалась в полуподвале, узкие, пыльные оконца под потолком почти нс пропускали света. Электричество включалось почему-то не у входа, а на дальней от двери стене, и он пробирался к выключателю, гремя крышкой чайника, чтобы испугать неведомых чудовищ, хоронившихся в темных углах, за столами и шкафчиками многочисленных соседей. А маленькая, злобная старушка Хомова, жившая возле кухни, после жаловалась маме, что он шумит и «мешает отдыхать».
В школе он доверчиво обрадовался новым одноклассникам и тому, что может наконец быть «как все», что кончилось привычно-особое положение, которое он занимал в Годунове. Здесь — почти все много читали, все занимались музыкой и, наверное, многие были способнее его.
Все же стать таким, как все, в вожделенном мире городских детей ему не удавалось. Чистенькие мальчики и девочки, шокированные деревенскими манерами новичка и судорожными попытками подружиться, сторонились нового товарища.
Он долго не понимал и не замечал этого, и все вокруг казалось ему интересным и значительным. Обрывки непонятных разговоров во время перемен, волшебные слова: «гармония», «теория музыки», «сольфеджио»… В вестибюле, на доске объявлений, прикноплены были прошлогодние афиши, украшенные фотографиями фрачных красавцев, сжимавших небрежною рукою грифы скрипок или виолончелей. И, привлеченный этими афишами, он стал ходить на концерты в знаменитый Большой зал со скрипучими дубовыми стульями партера и портретами великих композиторов на белых классических стенах.
Раньше он слушал музыку дома, по радио, и слова «Передаем трансляцию концерта из Большого зала» приводили его в трепет. В мягком полумраке пустой комнаты (бабушка звала ее «диванной») он забирался с ногами в кресло и воображал зал, и нарядную публику, и себя — исполнителя чудесных мелодий, — вознесенного над нею. Он плакал, смеялся, дирижировал невидимым оркестром… Одного он не смог вообразить: как будет сам слушать музыку, сидя в этом зале.
Живой оркестр непривычно развлекал. Заглядевшись на музыкантов, он забывал слушать, приходилось закрывать глаза, чтобы сосредоточиться. Вдобавок он стеснялся соседей по ряду и изо всех сил старался скрыть от них свои переживания. Так что, несмотря на всемирно известную, восхитительную акустику знаменитого зала, концерты были для него скорее мучением, чем удовольствием, а потому и ходил он в Большой зал нечасто.