Впрочем, то было время подтасовок и словоблудия, и парадокс заключался в том, что миллионы и миллионы честных тружеников ничего не могли поделать, ничего не могли изменить, и, хотя официально их больше не именовали винтиками, фактически никаких иных прав за ними не признавалось.
Неужели вновь приходит, казалось бы, умершее навсегда?
Что ж, этические начала, как свидетельствует о том философ, обязательны для любого государства, иначе… Ну да Бог с ним, с этим «иначе».
Глебову и Лене прислали повестку из отделения милиции: срочно явиться для дачи показаний в качестве свидетелей. И тут же позвонила Виолетта: «Трех дней оказалось мало? Пеняй на себя…»
Оперуполномоченный встретил вежливо, посоветовал снять пиджак — жара перевалила «за 30». Долго выспрашивал об обстоятельствах раздела вещей, потом сочувственно кивнул: «Дура-баба: ей бы с вами по-хорошему — глядишь, и вещи все у нее остались, да и вы сами, кто знает?» — «Не остался бы никогда! — вскинулся Глебов. — Но затруднила бы она мне уход… А насчет вещей — правы. Ничего бы не взял». Оперативник снова кивнул, улыбнулся: «В общем, ясно: возникли типично гражданские правоотношения, и мы здесь ни при чем». — «А УБХСС вас, конечно, не просило загнать меня за Можай?» Оперативник нахмурился: «Вы, похоже, в нас жестоко разочаровались?» — «Нет. Просто понял, что никакую работу нельзя делать тенденциозно, а работу писателя — тем более!» Для окончательных объяснений направились к начальнику отделения, тот высказался без обиняков — ничего предосудительного за Глебовым не обнаружено, заявление Виолетты и прочее решено оставить без последствий. Глебов начал выяснять, что начальник имел в виду под «прочим», но в ответ получил молчаливую усмешку и больше не допытывался.
Когда вернулся за пиджаком — увидел Виолетту, она сидела у окна и читала. «Еще не в наручниках?» «Привет, — не удержался Глебов, — ты что пожелтела? Желчь разлилась?» Натянул пиджак, сунул руку в карман: бумажника с записной книжкой не было… «Верни». — «Ха!» — «Я напишу заявление». — «Ха-ха!» Виолетта кинулась к дверям, и сколь ни тщедушна она была — оперативника, стоявшего в дверях, вынесло в коридор. С трудом ее втолкнули в прокуратуру. Ответ ошеломил: Виолетту освободить, а пострадавшим разъяснить, что мать с ребенком, потерявшая мужа, имеет право на стресс и к этому нужно отнестись с пониманием. Провожая Глебова и Лену, оперативник оглянулся и пожал плечами: «Держитесь, ребята… — Сочувственно подмигнул: — Любовь изгоняет страх, так, кажется? — Протянул бумажник. — Все на месте, она его под стол сбросила, на моих глазах… — И добавил угрюмо: — А что делать?»
Сели в машину, Лена осторожно тронула за руку: «Вот, наглядный пример». — «Какой еще „пример“?» — раздраженно выкрикнул Глебов, сразу же поняв, о чем она, и сразу же внутренне согласившись с нею и, может быть, именно оттого вспыхнув неправедным раздражением. «Простой пример, — повторила Лена мягко, — с нами разговаривали нормальные, хорошие люди, разве ты посмеешь это отрицать?» — «Через пять минут этот „опер“ въедет кому-нибудь в ухо для убыстрения „дачи показаний“ — вот и все». — «Не въедет, и ты отлично это знаешь. Кто человек — тот человек и с маршалом, и с дворником. Брось. Они все же работают, а мы — ходим по улицам ночью и не боимся. В Америке ночью по улицам ходить нельзя». — «В Америке продают оружие. В табачных ларьках. Всем желающим. Если бы его продавали у нас… Так что не надо». — «Эх, Глебов, дело-то ведь в том, кто победит… — Она заглянула ему в глаза: — Если победит дрянь — тогда Толстой напрасно писал „Войну и мир“, и Достоевский напрасно, и мы с тобой пришли в этот мир зря».