Татищина приехала поздно вечером и мертвым голосом попросила чаю. Пока Лена накрывала на стол — рассказала: шла по улице, около дома подошел молодой человек усредненной наружности, в «канадке», мирно улыбнулся: «Не работаете?» Вопросов не задавал, молча проводил до подъезда, снова улыбнулся: «Чего не спросите — кто я?» — «Зачем спрашивать, и так все ясно». — «Обидеть хотите? Тогда так: мы вас уже обидели, только эта обида — пустяки, хуже быть может». — «Куда уж хуже». — «Наивно, товарищ Татищина». И ушел.
Татищина прихлебнула горячий чай: «Как вы думаете, серьезно?» — «Нет. Чтобы действовать по-итальянски — нужен итальянский опыт и серьезный гангстерский уровень. А мы имеем дело с примитивной дрянью. Не бойтесь». — «Успокаиваете?» — «И это тоже». Она отодвинула стакан: «И как назло — ни одного работника милиции, ни одного знакомого, вообще — пусто!» — «А что бы вы сказали милиционеру? Что вас пообещали убить, если вы станете ворошить случившееся? А милиционер спросил бы — а что случилось? Вы бы объяснили. Он бы вас — в отделение. Оттуда — в управление. А в итоге — Кащенко, и ни один врач — вообще никто, понимаете? — не доказал бы, что вы, простите, не „поехали крышей“ в связи с переживаниями последнего времени. Может, на то и был расчет?» «Может», — она посмотрела на Глебова пустыми глазами. «Еще чаю? — Лена сочувственно улыбнулась. — Знаете, я вас не понимаю… Прокурор поддержал ваше решение, всех освободили, почему вы не хотите все ему объяснить?» — «В самом деле? — обрадовался Глебов. — Это идея!» «Вы думаете? — с сомнением качнула головой Татищина. — И что я ему скажу?» — «Господи, да то, что они вам мстят, ведь они — корпорация». — «Так и сказать?» — улыбнулась Татищина, и Глебов понял, что она права, и рассказать о случившемся нельзя ни этими, ни другими словами, потому что от рассказа явно отдает сицилианской мафией и поверить в подобное совершенно невозможно. И, словно прочитав мысли Глебова, Татищина горько и обреченно пожала плечами: «Приговор окончательный и обжалованию не подлежит».
Ей нужно было помочь, и Глебов решился позвонить своему однокашнику — в весьма высокую прокуратуру, однокашник занимал там малозаметный, но очень значимый пост личного помощника. Он выслушал рассказ Глебова молча и только под конец хмыкнул: «Ты-то сам веришь во все это?» — «Да». — «Глебов, мы люди взрослые, привидения давно разоблачены, а метафизика — это область буржуазной философии. Я не смогу доложить об этом, не хочу, чтобы усомнились в моих умственных способностях, но мы с тобой учились вместе и, помнится, — дружили… Я позвоню начальнику кадров, проверят еще раз. Будь». Через час позвонила обрадованная Татищина: «Чудо, черт его знает, назначили вторую проверку, а вы говорите — нет справедливости!» — «Я, наоборот, убежден, что справедливость — в основе бытия». — «Я уже созвонилась с кадрами, они разговаривали очень кисло, но велели составить список вопросов, я подозреваю, что им придется решиться на очные ставки с моими Доброжелателями, ну что ж… Я им покажу — где профессия, а где что…»
На другой день рано утром примчался возбужденный Ромберг: «Вы знаете что? — начал он прямо с порога, — Яковлев — подлец! Он оговорил Жиленского! Коркин мне сказал, что он меня оговорил, и даже прочитал показания!» Яковлев был собирателем древних монет, это был спокойный, маленький человек, доктор технических наук, преподавал он в каком-то машиностроительном вузе. «Как именно он вас оговорил?» — «Сказал, что бронзовый подсвечник-трикирий, который он получил от меня в обмен на ампирную тарелку, — новодельный! Это надо же!» — «А если Яковлев этого не говорил?» — «Что? — вид у Ромберга был такой, словно он с разбега налетел лбом на стенку. — Как это… Не может быть!» — «Может, к сожалению…» И еще в течение часа Глебов объяснял ошеломленному Ромбергу, что известный и достаточно древний принцип: «Разделяй и властвуй!» — не погребен под миллионолетними наслоениями добрых дел человечества и «братьями» используется как основной метод в борьбе с преступностью. «Но это же… аморально? — одними губами произнес Ромберг. — Он же… Он же — представитель государственной власти, как же так? Вы меня убили…» Он грохнулся на стул почти в полной прострации. «Он не одного вас убил… Они многих убили подобным образом, потому что кому и во что будет верить человек после знакомства с такими методами?» — «А как вы их назвали?» — «Братья». — «Это смешно».
Едва закрылась дверь за Ромбергом, позвонила Татищина: «Только что оттуда, вы себе не представляете…» Из ее рассказа следовало, что входящие должны оставить упованья. Начальник отдела — дама лет пятидесяти пяти, строго и со вкусом одетая, встретила сдержанно: «Вот вы жалуетесь на то, что проверка была неполной, а, собственно, в чем?» — «В том, что не проведены очные ставки с работниками милиции, которые меня уличают, мне не дали возможности задать им вопросы». — «Хорошо, мы сейчас дадим вам такую возможность». Пригласили обличителя, было ему лет двадцать, в форме, погоны младшего лейтенанта. Конечно, опознал с первого взгляда — она, и никаких гвоздей. «В чем я была одета?» — «В пальто». — «Какого цвета, из какого материала?» — «Буду я помнить… У меня голова меньше, чем у лошади». — «Это ваша профессия — все помнить, вас этому в спецшколе учили». — «В драповом, зеленого цвета». — «У меня есть драповое пальто синего цвета, если прямо сейчас послать ко мне домой — в этом можно убедиться». — «Ну что вы, товарищ Татищина, — начальник кадров сморщилась, словно разрезанный лимон увидела, — мы тут не следствие ведем, пора понять!» — «Тогда прошу приобщить к проверке справку метеоцентра: в тот день, когда меня якобы задержали в ресторане „Российский“, температура была плюс 22 и в драповом пальто мне ходить было незачем». — «Ну уж это — ваши проблемы, в чем вам ходить. Работник милиции утверждает, что видел вас — значит, видел, нам этого достаточно».