Выбрать главу

С тазом, полным разнокалиберной, посрамленной посуды, наваленной звенящей грудой после ночной пирушки, Женя шествует через весь двор.

Будто она несет дары, чтобы совершить жертвоприношение.

Она прелестна, потому что не знает, что на нее смотрят.

Как она делила вольер крохотной комнатки, когда на выходные и праздники туда подселенцем заявлялся подлец-отпрыск, маленький саблезубый хищник, научивший меня этому сладкому детскому вуайеризму через тонкий лучик сквозь каверзу сучка? Это совершенно непонятно.

Он громким шепотом, улыбаясь, осклабив ровные рекламные резцы, повествовал, глядя мимо меня, как они там "все" спали на одной койке по-походному.

Кто "все"?

Как "по-походному"?

Это когда он сам - у стенки носом в коврик, чтоб не глядел, мамка в середке и гнусный, весь покрытый волосней хахаль-ухажер третьим, с края, чтоб свободно покурить или по нужде среди ночи. Офицер, понимаешь ли! Спальное место на веранде в теплую пору года обычно бывало тоже занято. Подругой или кем-то там еще.

"Остонадоели суки мне своими трахами долбаными!"- жаловался он, сверкая звериными глазами.

Но больше всего мне нравилось, когда Евгения просто одиноко стояла, заняв большую часть моего зрительного поля, ограниченного сучком. Почти не шевелясь в дряблом вечереющем свете. Как изумительное видение, равное робкому свету, который ее пестовал.

Она будто левитировала посредством его слабеющей силы, почти просвечивая.

Я видел что-то сквозь нее. Будто она была изношена, но не как носильная вещь, а как сезон, время года, как ритуал, повторяемые бессчетное количество раз, и поэтому уже светла на просвет.

Будто я сумел спуститься по течению ее смутной и одновременно прозрачной незатейливой жизни. Ничего там не обнаружив, так как не свидетельствовал ничему.

Я проницал ее женскую суть, ведь она совсем не задерживала моего взора.

Иллюзия присутствия и свидетельство невозможности...

Я чувствовал себя маленькой белкой, взглядывающей на образы опасного мира из уютного овала крошечного дупла.

В мультипликационном сочном лесу, где все кончается хорошо.

Будто я жил этой ее прозрачностью.

К ней частенько заявлялась нарядная, похабно накрашенная подруга. С одним, реже с двумя мужиками. Совершенно ущербная и корявая голенастая дылда рядом с нею. Словно выкорчеванное корневище.

Они с Евгенией в любое время года в легких еле запахнутых халатиках по несколько раз за вечер бегали в главный туалет, минуя весь двор. Стыдливо, как-то сдавленно смеясь, курлыкая, бултыхая какими-то фельдшерскими аксессуарами в детском жестяном ведерке для песка. Как заигравшиеся во врача девочки, которых бдительные взрослые прогнали из песочницы.

Быстро и стремительно, как виллисы во втором акте "Жизели".

Я видел и слышал через микроскопический окуляр также и их жаркие упражнения с могучим голым кавалером. На гвозде висел китель, пиджак или спецовка, и я считал звездочки на погонах или пуговицы. Но Евгения всегда светилась не то чтобы невинностью, а уж невиновностью точно. Ее словно вовлекали во все эти игры насильно. Обманным путем, когда отступать было некуда. Будто она поддавалась только потому, что была не в силах отказать в любезном приеме своим гостям. Будто так было положено по сюжету. Ведь не идти же ей ночевать из своей собственной комнаты во двор, на улицу.

- Тише! Тише! - невидимо шелестела она из-под навалившейся ухающей мужицкой горы.

Вообще-то они мне казались персонажами другого далекого мира. Словно микробы. И я, не видя их, еле сдерживал взволнованное дыхание, боясь заразиться какой-то особенной неизлечимой моровой язвой, бегущей по воздуху от них ко мне. Я не хотел быть на их месте, я хотел, чтобы мне никто не помешал смотреть и плавать в мутном воздухе вокруг них уксусной мошкой.

Из темного кислого мира другой невидимый голосок подруги лепетал в низком регистре:

- Ах, у меня, у меня - какая вот уха!

Что за "уха"? Может быть, "ухо"? "Потроха"? "Чепуха"? "Шелуха"?

Этого списка рифм не расшифрует теперь никто.

Вообще-то Евгения больше всего походила на черно-белую фотографию невесты. Особенной невесты, которая еще и не жена, но уже вдова, как-то одномоментно. Ее словно сняли в гордом одиночестве. Стоящую в полный рост, облокотившуюся на высокую спинку пустого конторского стула. Словно на прошедшее время, которое каким-то непостижимым образом одеревенело в виде седалища. На фоне романтических складок вульгарного тюлевого занавеса. В некоем волшебном ателье.

Я ведь только теперь понял ее особенный брачный статус.

Я только сейчас догадался, в каком она пребывала супружестве.

Она была замужем за пустотой.

Так как ей вообще-то никто не был нужен.

Никогда.

И, в сущности, она пестовала пустоту.

Ее отпрыск подрастал, матерел, становился яростным красавцем и готовился к более серьезным испытаниям, чем те, что предлагала ему простая жизнь простых учебных заведений.

Он с наслаждением поворовывал, превращая реквизированный у многочисленных соседей товар в мелкие деньги. Может быть, так и следовало поступать, ведь даже на мой взгляд воспитанного терпеливого "хорошего" мальчика, этих соседей и их всяческих вещиц, вещей и предметов был явный переизбыток.

Помогала ему и руководила им, как выяснилось гораздо позже при трагических и диких обстоятельствах, инвалидова вдова, разъезжавшая по стихийным барахолкам на не отданной гнусному государству "таратайке" покойного ветерана.

В слезах раскаяния она, размазывая сопли вперемешку с павианьим гримом, люто причитая, она отчаянно орала оперным речитативом, что всю свою жизнь, всю свою жизнь люто, ой как люто ненавидела эту Евгению. И прощения ей за эту нечеловеческую ненависть и лютость не будет. Ненавидела эту успешную молодую стерву, девку, блядь, соперницу, двенадцатилетнюю одалиску на ложе своего усеченного безмерно любимого прекрасного императора, царя, повелителя, Ксеркса. А ведь он был таким человеком, таким мужем, когда-то целым, когда-то с руками-ногами. Ведь он мог все, и это всем известно. И был добр. Ой как добр он был! О!

И потому-то она втихую развивала в крохе самые наилучшие качества.

Это была ее месть, женская жестокая безжалостная растянутая на долгие годы месть, полная мстительной сласти и не выразимой словами отрады!

Но раскаяние к вдове пришло слишком поздно.

Когда по-настоящему все пропахло жареным.

Так что платить за ту самую плюшевую материну "подъ...шку" пришлось Евгении - в кредит, долго и дорого.

Когда прекрасный белокурый эфеб возвращался из интерната на вакации, соседи в тусклой тоске перед неумолимым пересчитывали и помечали предметы добра.

Но на этот раз процарапанный и подписанный кухонный скарб оставался цел, а исчезал заграничный галстук с мартышкой, любимый, дорогой, единственный не только на всю улицу, но и на город, да и - бери шире - на страну.

Или хуже того, вообще ни в какие ворота, - еще приличный, лишь однажды перелицованный пиджак из немецкого трофейного габардина "цельволь" и не очень старый прорезиненный тоже импортный плащ-дождевик.