Выбрать главу

Поздно вечером я вышел на кухню поставить чайник на огонь.

- Если баба, погодь, дай ополоснусь, - молвило его тело, обращаясь к нашей хлопнувшей двери.

Я вошел в кухню.

Он мылся, широко расставив гончие ноги, отклячив белые блестящие ягодицы, прогибая сигмой тощий стан, чтобы как-то залезть под струю ледяной воды, текущую из крана. Лужа мыльной воды бесстыже растекалась по всему полу. Стоя ко мне спиной, он неторопливо вытирался белым вафельным полотенцем. С таким стягом можно было капитулировать. Гладко зачесывал назад кучерявые волосы. Одевался.

- Женька уберет, - сказал брезгливо он, преступая мокреть. Через некоторое время, попадая во второй носок, поправился: - Мать подотрет.

- Мать, говорю, - как-то странно каркнул он, будто уже не мне, а себе самому.

Со мной он уже не разговаривал, только здоровался. Надменно протягивая узкую ленивую немужскую ладонь, говоря всегда одну и ту же фразу: "Зяма, пять". Я стал зямой.

От дымчатой, словно размытой татуировки, видимой в вырезе его наимоднейшей в стиле "либерти" рубахи, шел темный манящий свет.

От зрелища звездного каталога, испещрявшего его гладкую, тускло блескучую эпидерму, было невозможно оторваться.

К его коже хотелось прикоснуться.

Как к раскаленной подошве утюга, сплюнув на палец, чтобы тут же отдернуть руку от зашипевшего, какого-то не плотского тела.

Когда он приходил, точнее, заявлялся откуда-то как укор всему живому, Евгения затихала, ожидая, как поется в тревожной русской песне, чего-то. И ее страшное молчание разливалось темной еще непроявленной угрозой.

В эти дни она оставляла везде тяжелые незримые следы, когда обычное ее существование виделось мне абсолютно бесследным.

Она с трудом проживала день.

Она будто в нем увязала, как пчела в патоке.

- Господи, если б я знала, если бы я это знала, - услышал я, проходя сквозь кухонный чад, обрывок ее темных бормотаний.

Она не могла никак дождаться закипания чайника,- вода в нем никак не хотела даже гудеть.

Гнетущая тишина стекала из их окошка со второго этажа во двор, становящийся от молчания войлочным. И эта тишина все вытаптывала, как отара немых овец.

Казалось, что дню, насилу подбирающемуся к вечеру, не будет конца. Так как все уже проживали его когда-то, во сне ли, наяву, просыпаясь в ужасе и холодной испарине. Проживали, не оставляя в нем следов своей жизни. Когда и как? Зачем? Бог весть.

То, что произошло в ночном времени, не поддается описанию, обитает в тени кошмарных догадок и нелепых домыслов; досужих случаев из жизни других людей, абсолютных чужаков, каковых я не наблюдал рядом с собою никогда.

То, что я услышал своими ушами, принадлежит к разряду диверсии и попранию основ жизни.

После этого что-то происходит.

Хотя бы должна была опасть вся листва с вяза, что выпрастывал свои мощные старые ветви к ним в окно.

Я вышел выгулять нашего пса. На старости лет верткий Тобик стал толстой хриплогласой капризной дворнягой с развившимся косым хвостом. К тому же слабым мочевым пузырем. Но самое главное - очень грустным.

Вот простой диалог, не значащий почти ничего.

Он стекал мутным киселем из их распахнутого единственного окна во двор, прямо на Тобика, брезгливо нюхавшего жалкую траву, и на меня, стоящего рядом со старым Тобиком.

Она в полной темноте просила его о чем-то.

Он сонно или томно что-то тихо отвечал.

Она говорила громче и раздраженней, требовательнее, неумалимей, жарче.

- Да на, Женька, ты меня достала, я с тобой о...ел, ты мне подрыхнуть не даешь. Ты для чего меня выродила? А, отвечай-ка, ты, сучка, для чего? Для по...ни? Значит, для по...ни...

- Ну чё тебе-то? Ну чё? Ну щё раз...

Дальнейшая карусель звуков не оставляла сомнений в том, что между ними происходило.

Кем они были друг другу.

Да и могли ли они быть кем-то другим, чем были.

Что еще целое могли они составлять.

И мой ум, в отличие от моего сердца, не обвиняет их, не осуждает их союз, находящийся там, куда не простираются ни грех, ни кошмар, ни ужас.

3

Большая, запахнутая в розово-синий фланелевый халат со сковородой в руке, в кожаных шлепанцах на босу ногу, она пробирается через притихший двор, угрюмо глядя себе в метре перед собой.

За ней- с прикушенной сигаретой, в тугих клешах и яркой рубахе, распахнутой на татуированной груди, с кастрюлей в руках следует он.

Прищурившись, он оглядывает двор.

Как страж.

Как непомерная прекрасная цена, которую она платит неизвестно за что.

Оба они красивы, но так по-разному.

Она, как безмолвная модель, покинувшая мастерскую скульптора, где ее только что вылепили. Как горький слепок с себя вчерашней, полной звуков, смешков. Как выемка или полость, которую уже ничем не удастся заполнить.

Он - просто чистейшая плоть, формула вещества тела, неизъяснимо содержащего в себе что угодно - страсть, муку, происшествие, угрозу, но очень мало субстрата жизни, будто что-то из него изъято. Или у него. Он - словно бумага, свернутая в тугой жгут, могущий загореться сам по себе.

Он выходит из кухни и садится на лавочку. В углу его рта тлеет папироса.

То, что произошло дальше, некому подтвердить или опровергнуть, так как свидетелей не было.

Я видел только коробок спичек, некрупное горелое пятно на лавке и загаженную непонятно чем почву.

Одним словом, она сожгла его.

Спалила.

Хватило литровой банки бензина.

(пауза)

Совершенно излишняя смешная мизансцена.

Разворачивается в низкой похабной кухне, опять-таки почти без свидетелей.

В кухне всегда горит глупая жирная лампа в сорок пять ватт.

Так что время суток совершенно не важно.

Длина мизансцены измеряется несколькими ненужными репликами и имеет ширину одного яростного неоправданного действия, произведенного двукратно.

край того же дня

Граня на удивление внятно говорит свистящей конфорке:

- Ну он небось сам по себе аж заполыхал.

Вдова тихо и язвительно шипящему крану умывальника:

- Я бы на Женькином месте прям белые руки на себя тут же б и наложила.

Вдова и Граня разворачиваются на сто восемьдесят градусов и неотрывно поедают друг друга глазами.

Проходят тридцать лет и три года.

Но задом наперед.

- Ты уже наложила, ох и наложила! Ох как долго гореть будешь!

Наконец, набрав полную грудь горючего воздуха, волшебно помолодевшая прекрасная юная Агриппина плюет в раскрашенную кошмарную харю исчадия, будто хочет погасить ее пылание или разжечь еще сильнее.

Расстояние между плитой и умывальником - обычно менее двух с половиной метров - не может больше оцениваться в привычной посюсторонней метрической системе.