Выбрать главу

Но цепи рвать он не торопился, к милости закона не взывал, — одно утешение: по доброте и по жалостливости терпел даже скандалы и измены жены — а Душенька, судя по всему, его любила. И ждала — сообразим: она, признанная московская красавица, вышла замуж (слава богу, счастливо) только двадцати девяти лет от роду. По тем временам возраст безнадежного перестарка.

Правда, и Огарев сошелся со своей новой женой Натальей Алексеевной Тучковой лишь через год после замужества Душеньки, в 1849-м. А до того — опять-таки по доброте, по неумению противостоять напору, вновь не любя, — надолго попал в плен к ее сестре Елизавете…

Надеждина Александр Сухово-Кобылин презирал, Ника Огарева любил. Но совсем нетрудно представить, что мужчины, взваливающие на женщин и тяжесть решений, и даже собственную вину, не могли вообще, в целом, в принципе вызывать сочувствие у него — неудержимого в страсти, привыкшего повелевать женскими душами почти что как душами крепостными, убежденного своевольца, которому никто не указ.

Основания для этого он имел, что говорить. А — право?

Проницательность саркастически-печальной статьи Чернышевского была в том, что, иронизируя и даже обличая, он сумел разглядеть вот что:

«Таковы-то наши «лучшие люди»…»

Да, пусть по заслугам угодившие в скептические кавычки, но ведь и вправду — лучшие. Способные предстать и без кавычек.

Сказав, что тургеневская Ася, отвергнутая господином H.H., погрустит несколько недель или месяцев и затем отдастся новому чувству, Николай Гаврилович добавляет:

«Так, но в том-то и беда, что едва ли встретится ей человек более достойный; в том и состоит грустный комизм отношений нашего Ромео к Асе, что наш Ромео — действительно один из лучших людей нашего общества, что лучше его почти и не бывает людей у нас».

«Действительно один из лучших» — вот как!

А коли это так, то уже невозможно отвязаться от вопроса, таящего в себе и ответ: быть может, сами эти нерешительность, растяпистость, неудачливость — прямое или хотя бы косвенное следствие того факта, что литературные герои Рудин и Бельтов или «настоящие» Надеждин и Огарев лучшие? И другими в это, свое, исторически определенное время лучшие быть просто не могут? Ведь тому же Николаю Ивановичу Надеждину решительно не удается то, что отличнейшим образом удавалось Анатолю Курагину, — удалось бы и с Наташей Ростовой, не вмешайся посторонняя сила. И уж во всяком случае смешных Николай-Иванычевых сомнений блистательный Анатоль, похищая Наташу, не впустит в свою красивую голову и глухое сердце.

Эту стычку циничной, хозяйской, победительной силы с нерасторопной, податливой, беззащитной слабостью Александр Васильевич со временем — правда, уже скорым — увидит, обдумает и представит как художник в своей первой комедии, в «Свадьбе Кречинского».

Но еще много придется ему пережить поистине страшного, прежде чем он прочувствует, найдет и запишет в укромный дневник такие, к примеру, слова:

«Сентябрь 16. Один только раз в жизни случилось мне вдохнуть в себя эту живую, живящую и полевым ароматом благоухающую атмосферу. Живо и глубоко залегло в глубине души это воспоминание. Это было в 1848 или 1849 году (то есть мне было 31 или 32 года), мы были с Луизой в Воскресенском. Был летний день, и начался покос в Пульнове, в Мокром овраге. Мы поехали с нею туда в тележке. Я ходил по покосу, она пошла за грибами. Наступал вечер, парило, в воздухе было мягко, тепло и пахло кошеной травою. Мерно и тихо шуркали косы. Я начал искать ее и невдалеке между двух простых березовых кустов нашел ее на ковре у самовара в хлопотах, чтобы приготовить мне чай и добыть отличных сливок. Солнце было уже низко, прямо против нас. Я сел, поцеловал ее за милые хлопоты и за мысль устроить мне чай. По ее белокурому лицу пробежало то вольное, ясное выражение, которое говорит, что на сердце страх как хорошо. Я вдохнул в себя и воздух и тишину этой картины и подумал — вот где оно мелькает и вьется, как вечерний туман, это счастье, которое один едет искать в Москву, другой в Петербург, третий — в Калифорнии. А оно вот здесь, подле нас, вьется каждый вечер, когда заходит и восходит солнце и вечерний пар оседает на цветы и зелень луговую».

Это будет записано в 1856 году, всего через шесть неполных лет после гибели Луизы. Но это пишет совсем другой человек.

Сами по себе годы неспособны так перестроить душу. Только — перелом.

Есть упоение…

Интересно, однако, вот что, — интересно и почти загадочно.

Тихая мудрость этой дневниковой записи, пришедшая к Сухово-Кобылину далеко не вдруг, — а это, замечу, именно так: пусть даже и вправду мысль-озарение об истинности и неистинности представлений о счастье мелькнула в его голове тогда, в ту далекую просветленную минуту, все равно ведь только теперь он, перестрадавший, осознает и запечатлевает ее, — словом, эта тихая и непросто доставшаяся мудрость доступна, оказывается, и его герою Кречинскому. Авантюристу. Цинику. Игроку… и даже не просто игроку, но шулеру!