Тем не менее.
— Кто вам сказал? — благородно разгорячась, воскликнет Михайло Васильевич Кречинский, едва только старик-деревенщина Муромский позволит себе усомниться в его благосклонности к сельскому житью. — Да я обожаю деревню!.. Деревня летом — рай. Воздух, тишина, покой!.. Выйдешь в сад, в поле, в лес — везде хозяин, все мое. И даль-то синяя и та моя! Ведь прелесть!
Прервем Кречинского ради аналогии, от которой трудно отделаться. Эта синяя даль заметно отдает Ноздревым:
— Вот граница! — сказал Ноздрев. — Все, что ты видишь по эту сторону, все это мое, и даже по ту сторону, весь этот лес, который синеет, и все, что за лесом, все мое.
Почти цитата, хотя не в ней самой по себе дело. В конце концов, «деревня летом — рай» — это уж и вовсе прямое, однако ни о чем, в общем, не говорящее, вероятно, просто запавшее в память заимствование из «Горя от ума». Из совета, который Чацкий подает своему другу Горичу.
Пустяк, случайный обломок чужого текста.
(Правда, усомнишься в собственной категоричности, встретив в «Деле» реплику Тарелкина, брошенную о вышеупомянутом правдолюбце Касьяне Касьяновиче Шиле: «Помилуйте: он карбонарий, он ничего не признает», — тут уж несомненный Фамусов: «Ах! боже мой! Он карбонари… Да он властей не признает». И главное, навряд ли случайное совпадение. Может быть, и три словечка, сказанные Чацким от чистого сердца, залетели в фальшиво-вдохновенный монолог Кречинского как пылинка пародии, как беглое предупреждение, что Михайло Васильевич говорит совсем не то, что действительно думает и ощущает?)
Так или иначе, но слова, идущие следом за нечаянной цитатой, — дело другое. «Выйдешь в сад, в поле, в лес — везде хозяин… И даль-то синяя и та моя!» Здесь — истинное, проникновенное, самую суть выражающее самоощущение владельца, доступное и Муромскому, которого завоевывает своим краснобайством Кречинский, и Ноздреву, каковой и в этом чувстве остается Ноздревым, вралем, узурпирующим чужую, соседскую синюю даль, и — самому Александру Васильевичу Сухово-Кобылину.
Вот собственноручная его запись, самолично-душевная его удовлетворенность:
«Ездил в Степь. Зачали косить рожь… овсы всюду удивительные… Густой дубовый лес с его черно-зеленой листвой обнимают кругом роскошными коврами овсы и гречи… Вся Степь с лесами и полями и далекими деревнями — моя… Хорошо быть писателем, — недурно быть и владетелем…»
Записано невдолге после «Свадьбы Кречинского»; выходит, стало быть, что автор пусть невзначай, но не случайно поддакнул своему красноречивому персонажу.
О чем это говорит — применительно к Кречинскому? И говорит ли вообще хоть о чем-нибудь?
Повременим с ответом, если только он отыщется. Продолжим цитацию «Свадьбы», уже не дробя текста, протяженным куском… хотя нет, обгоняя узнавание, заскочу наперед с ассоциацией, которой все равно не миновать, ибо и она из неотвязных:
«Ну вот, встал бы утром… В ожидании, пока проснется жена, я надел бы шлафрок и походил по саду подышать утренними испарениями; там уж нашел бы я садовника, поливали бы вместе цветы, подстригали кусты, деревья. Я составляю букет для жены. Потом иду в ванну или в реку купаться, возвращаюсь — балкон уже отворен; жена в блузе, в легком чепчике, который чуть-чуть держится, того и гляди слетит с головы… Она ждет меня. «Чай готов», — говорит она. Какой поцелуй! Какой чай! Какое покойное кресло!»
А теперь:
«Кречинский. Встал рано, да и в поле. В поле стоит теплынь, благоухание… Там на конный двор, в оранжереи, в огород…
Муромский. А на гумно?
Кречинский. И на гумно… Все живет; везде дело, тихое, мирное дело.
Муромский (со вздохом). Именно тихое, мирное дело… Вот, Анна Антоновна, умные-то люди как говорят!
Кречинский. Занялся, обошел хозяйство, аппетиту добыл — домой!.. Вот тут что нужно, Петр Константиныч, а? скажите, что нужно?
Муромский (весело). Чай, решительно, чай.
Кречинский. Нет, не чай; нужнее чаю, выше чаю.
Муромский (в недоумении). Не знаю.