Страшное подозрение, что я повредился в уме, вернулось с удвоенной силой. Между тем жуткий этот незнакомец, имевший неизъяснимую связь с моим расстройством, стоял и сушился у трубы; и все время, пока подымался от его одежды пар, окутывая его туманом, я видел сквозь призрачную эту дымку все те упомянутые выше личности и еще десятка два других, светских и духовных.
Отчетливо помню, что под раскаты грома и сверканье молний во мне росло страшное желание схватиться с этим человеком, или демоном, и выбросить его за борт. Но я совладал с собой — уж не знаю как — и в минуту затишья среди грозы пересек палубу и заставил себя заговорить с ним.
— Кто вы такой? — был мой вопрос.
Он прохрипел в ответ:
— Я — натура.
— Что? — переспросил я.
— Натура, — повторил он. — Позирую всяким художникам за шиллинг в час (на протяжении всего рассказа я привожу его подлинную речь, неизгладимо запечатлевшуюся в моей памяти).
Не могу передать, каким облегчением были для меня эти его слова, с какай восторженной радостью я снова поверил, что пребываю в здравом уме. Я, наверно, бросился б ему на шею, если бы не мысль, что штурвальный смотрит на нас.
— Значит, вы, — сказал я и стал с таким жаром трясти ему руку, что вытряс всю дождевую влагу из манжеты его сюртука, — вы тот самый джентльмен, которого я так часто видел сидящим в креслах с высокой спинкой и красной обивкой возле столика с витыми ножками?
— Да, я позировал и для него… — пробурчал он недовольно. — А зря: уж лучше б для чего другого!
— Не говорите! — возразил я. — Мне случалось видеть вас в обществе юных красавиц. — И это была правда, и каждый раз (как я теперь припоминаю) он при этом удивительно эффектно выставлял напоказ свои ноги.
— Ясное дело! — сказал он. — И вы видели вокруг меня вазы с цветами и всякие там скатерти и старинные секретеры и прочую дребедень.
— Как, сэр? — спросил я.
— Дребедень, — повторил он громче. — А еще вы могли бы увидеть меня в доспехах, когда бы хорошенько пригляделись. Черт меня возьми, если я не стоял в половине всех тех рыцарских доспехов, какие выпускал из своего заведения Пратт[19], и не сидел неделями (и ничего не жрал!) перед половиной золотых и серебряных блюд, какие только брали напрокат для этого дела со складов всяких Сторсисов и Мортимерсисов или Гаррардзов и Девенпортсесесов[20].
Разволнованный обидой, он, казалось мне, никогда не договорит этого последнего слова. Но, наконец, оно глухо отрокотало вместе с раскатом грома.
— Извините, — сказал я, — вы очень приличный, благообразный человек, и все-таки — уж вы меня извините, — когда я роюсь в памяти, я как будто связываю вас… в моих воспоминаниях вы смутно сочетаетесь… простите… с каким-то могучим чудовищем.
— Еще бы не так! — прозвучал его ответ. — Знаете вы, что во мне ценят больше всего?
— Нет, — сказал я.
— Мою шею и мои ноги, — объявил он. — Когда я не позирую ради головы, я по большей части позирую ради шеи и ради ног. Вот и представьте себе, что вы, к примеру, художник и что вам нужно целую неделю раздраконивать мою шею, — тут бы вы, уж верно вам скажу, приметили бы на ней уйму всяких шишек и клубков, которых нипочем бы не углядели, когда бы рассматривали меня всего, как есть, а не только мою шею. А что, не так?
— Возможно, — сказал я и внимательно посмотрел на него.
— Ведь оно само собой понятно, — продолжал натурщик. — Поработайте потом еще неделю над моими ногами, то же самое будет и с ними. Они в конце концов станут у вас такими корявыми и узловатыми, точно это не ноги, а два старых-престарых ствола. Потом возьмите и прилепите мою шею и мои ноги к туловищу другого человека, и получится у вас сущее чудовище. Так вот и показывают публике эти сущие чудовища в каждый первый понедельник мая месяца, когда открывается выставка Королевской академии.
— Да вы критик, — заметил я с уважением.
— Это потому, что я в прескверном расположении духа, — ответил натурщик тоном крайнего негодования. — Кажется, уж чего тут было хорошего — позировал им человек за шиллинг в час, торчал среди всей этой красивой старой мебели так, что публика уж, верно, знает в ней сейчас каждый гвоздочек… или напяливал на себя старые просаленные шляпы и плащи и бил им в бубны в Неаполитанской гавани — на заднем плане намалеван по трафарету Везувий, с дымом над ним, а на среднем — небывалые виноградники, одни сплошные гроздья… или самым невежливым образом брыкался в толпе девиц безо всякой надобности, только чтобы показать свои ноги, — уж чего тут было хорошего? Так нет, изволь теперь убраться вон, получай отставку!
— Не может быть! Как это так? — сказал я.
— А вот так! — закричал в негодовании натурщик. — Но я им отращу!
Мрачный, угрожающий тон, каким произнес он последние свои слова, врезался навсегда в мою память. У меня захолонуло сердце.
Я спросил сам себя, что он надумал отрастить, этот отчаянный человек. Но не нашел в своем сердце ответа.
19
20