А на вечеринке, несколько недель спустя, она сказала Перкинсу:
– Новая книга этого вашего ужасного протеже воистину просто ужасна.
«Так много людей атаковало меня насчет него [“Великого Гэтсби”], что у меня возникло чувство, будто я сам в синяках. Но они ведь ничего не знают. Они не понимают, что Фицджеральд – сатирик. Тот факт, что он возносит роскошь над пороком – а без этого эффект был бы совсем не тот, – не дает им увидеть, как он стегает саму порочность», – писал Макс Элизабет Леммон.
Перкинс понял, что Фицджеральд перерос свою публику.
«Виртуозность превратила его в “популярного романиста”, стоящего выше многих».
Макс считал, что никто из них никогда не заглядывал достаточно глубоко и в книгу «По эту сторону рая».
«Это все равно что сундук с камнями, где среди дешевых подделок и милых камешков скрываются чистые и бесценные. А “Великий Гэтсби”, несомненно, стал его бриллиантом, ограненным так искусно и тонко, что равного ему до сих пор не видел никто в Америке», – писал он Элизабет.
«Да, возможно, он не идеален. Но одно дело – плыть к совершенству на сонном лебеде таланта и другое – оседлать породистого жеребца», – написал он Скотту 25 апреля 1925 года.
К концу весны, когда все надежды на успех «Великого Гэтсби» рухнули, откуда ни возьмись явились трое прекрасных критиков – Вилла Касер, Эдит Уортон и Т. С. Элиот. И все они отправили Скотту личные письма с похвалами. Фицджеральд и сам понимал, как продвинулся со времен «Века джаза», и никогда не уставал высказывать свою благодарность тем, кто ему помогал.
«Макс, мне становится не по себе, когда мне пишут положительные отзывы, восхваляющие композицию книги; ведь это благодаря вашим правкам она стала именно такой, а вовсе не моим. Не думайте, что я не испытываю к вам благодарности за все ваши рассудительные и полезные советы», – написал он своему издателю в июле 1925 года.
Вместе с очередной порцией мрачных новостей насчет продаж «Великого Гэтсби» Фицджеральд узнал от Перкинса о слухах насчет его разногласий с издательством Charles Scribner’s Sons и о намерениях писателя перевести свои книги в Boni & Liveright. Макс отправил робкое рукописное письмо из Нью-Кейнана в Париж, в котором описал все подробности сплетен.
«СЛУХИ О “ЛИВЕРАЙТЕ” – АБСУРД», – телеграфировал ему Скотт.
Фицджеральд узнал о них от одного издателя из Boni & Liveright, который интересовался его новой книгой на какой-то вечеринке. Тот сказал, что болтают, будто Скотт не вполне удовлетворен работой со Scribners. Фицджеральд сразу же ответил, что Макс Перкинс – один из самых близких его друзей, и что его отношения со Scribners всегда были очень теплыми и сердечными, и что он даже подумать не может об измене своим издателям. Все эти слухи были результатом «передачи из третьих рук» и недопонимания, и Фицджеральд впадал в тоску от одной мысли, что Перкинс поверил в них настолько, что решился об этом заговорить.
«Макс, я много раз говорил вам, что вы будете моим издателем всегда, неизменно – настолько, насколько возможно верить этому слову в нашем, даже слишком изменчивом мире. Если хотите, я немедленно подпишу с вами контракт на ближайшие три книги. Мне никогда, ни на секунду, не приходила в голову мысль о том, чтобы вас предать», – писал ему Скотт.
Фицджеральд привел целые четыре причины, по которым он не стал бы менять издателя, начав обычными корпоративными вопросами и закончив личной привязанностью. Во-первых, он питал очень сильные чувства к издательскому дому, который неизменно поддерживал его от книги к книге. Во-вторых, имело место «чувство любопытного превосходства, ведь я довольно радикальный автор, но издаюсь в ультраконсервативном издательстве». В-третьих, Фицджеральд чувствовал, что будет ужасно неловко подписать контракт с другим издательством, в то время как у него уже есть долг в три тысячи долларов в этом и который является для него «не только срочным делом, но и делом чести». Но главная причина такой лояльности Фицджеральда возникла в нем с момента начала их переписки.
«Тогда, будучи еще довольно молодым, я не всегда с симпатией относился к некоторым из ваших издательских идей, которые продвигались в момент зарождения высокой литературы 20 – 40-летней давности, но ваша личность и личность мистера Скрайбнера, огромная решительность, любезность, щедрость и открытость, которую я встречал там, и, если мне позволено так сказать, особое ваше расположение ко мне и моим работам – все это значит для меня куда больше, чем просто симпатия к вам».