«Можно сойтись, но легче обойтись», — мастурбировал он посреди площади, чумазый от сажи, ныряя в бочке, как поплавок. Его вой подхватывал ветер, и окрестные псы беспокойно дёргали цепью, шаря небо блестевшими глазами.
— Похоть у всех в крови! — орал он, когда ему пересчитывали рёбра.
— Блуд блуду рознь! — выдворяли его за эксгибиционизм.
В ту же пору посреди русского бездорожья объявился упырь. Он сидел на корточках, протыкая бородой свою тень, и никому не давал прохода. «Его нет, однако, его легко потерять, а найти невозможно», — загадывал он встречным загадку. Слыша молчание, упырь вынимал глаз.
«Зачем он тебе, — смеялся он, — ты смотришь, но не видишь…
» Щурясь, как в монокль, одноглазые, случалось, прозревали. И тогда в досаде вырывали оставленный им глаз. Упырь подбирал и его, прикалывая орденом на волосатое бугристое тело.
Хлестал дождь, а ветер, как кабан, ломал ветки. Смешивая брызги, Самокрут мочился в кустах, когда упырь прихватил его за мошонку. Место было глухим, как город: кричи, не кричи — не помогут. Однако отчаяние — тоже помощник.
Задрав от боли колено, Демьян притиснул упыря деревянным копытом. Тот завизжал и выставил ножом загадку.
— Это смысл жизни, — не раздумывая, выбил её Самокрут.
— Пусти, — пробормотал упырь, — дай мне повеситься…
Скрипела сосна, а его тело смотрело вниз тысячью вынутых глаз.
После этого случая Демьян уже не искал мест, куда Макар телят не гонял. Помыкавшись по свету, он облюбовал себе людную корчму, в которой одиночество развязывало язык наперегонки с водкой. Раз проездом на воды в ней сидел столичный профессор с женой. У обоих уже кустами цвела седина и на очках кисла улыбка. Вчера они весь вечер кололи друг друга, как янычары, но сегодня были счастливы: жена оттого, что настояла на поездке, а муж, что сократил её вдвое. Они ели кулебяки, а объедки относили караулившему под дверью Самокруту.
Профессор вышел первым и, дырявя тростью тень, сел на бревно. Его разморило, и, вставив спички в слипавшиеся глаза, он стал наблюдать, как бродяга набросился на лохань с помоями. Самокрут ел, словно голодная птица, пронося куски мимо рта и разбрасывая крошки. От запаха грязного тела у профессора закружилась голова. «И даёт же Господь здоровье…» — брезгливо поморщился он, уперев подбородок в ладони. Самого его уже год мучила язва, а диеты потихоньку сводили в могилу. Раньше он мог утешиться, обняв жену за плечи, а теперь представил дорогу, во время которой она наберёт в рот воды, а он будет вертеть головой, чувствуя себя брошенным, как лопух в поле. «И куда едем? — с завистью покосился он на бродягу. — Луна везде одинаковая…» А Самокрут веселел с каждым куском. «Держи девку за уши, а тарелку за края!» — перевернув лохань к солнцу, вылизывал он дно красным, коровьим языком.
Улыбка на его лице гуляла, как кошка — сама по себе. Но он был старше своей улыбки.
— Ты думаешь, смерть за горами, — подсел он на бревно, — а она идёт следом, как март за февралём.
Профессор отодвинулся и начал чертить тростью на песке.
Его горло стянул воротник.
— Ты носишь привычки под шляпой, — зашёл Самокрут с другого конца, — но учти: если лягушку бросить в кипяток, она выскочит, а если медленно греть — сварится…
Профессор поёжился, у него вдруг защекотало в носу, и он громко чихнул.
— Вот-вот — поддержал Самокрут, — ты родился стариком, а твоя жена умирает всю жизнь. Но на будущей неделе тебя хватит удар, а она будет продолжать курс, чтобы потом ещё дважды выйти замуж…
Воротник превратился в испанский сапог, и профессор расстегнул пуговицу:
— Пальцем в небо… — отмахнулся он.
— Я не гадалка, — возразил Самокрут, — это ты живёшь сослагательным наклонением, а на ладони у тебя не хватает линий…
Профессор непроизвольно глянул на руки, которые тут же вспотели. Они не знали мозолей и были отвратительно белы. А бродяга, перейдя на шёпот, гнул своё.
— Человек ищет, где лучше, а находит, где раки зимуют, — читал по его губам профессор, — вот и ты, как ручка, нашёл свой колпачок: ты написал множество букв и — ни одного слова…
Правда всегда чудовищна, и профессор отшатнулся.
— Полюбуйся, дорогая, — растерянно пробормотал он, — местный киник…
Появившаяся жена зажимала нос платком: у неё слезились глаза и сводило скулы. В городе она ходила в церковь и теперь смущённо улыбалась, заставляя себя любить ближнего. Но вера пасовала перед вонью, выскальзывая, как обмылок.
— Тебе сорок три года, — меланхолично перечислял Демьян, нагло уставившись на её увядшую грудь, — со дня твоего рождения прошёл век, а со дня смерти — два. Тебя назвали Евой, но ты забыла своё имя и стала кукушкой.