Выбрать главу

У болезней свой звук: раньше в моих одеждах звенело серебро, теперь — склянки с лекарствами.

А вчера мне передали приглашение. Тысячелетия ойкумена полнится слухами об искусстве египетских лекарей, известнейший из которых Та-Месхет. Хвала Зевсу, он послал мне звезду, блуждающую в Рыбах, берясь исцелить недуги. И вот я бреду сквозь равнодушное пространство, спотыкаясь о боль, наперегонки с немощью…»

«Моё имя написано на облатках тысяч проглоченных пилюль, я — Та-Месхет, знахарь, который не может исцелить себя.

Мой отец варил зелья и сушил травы, и отец отца. В моей голове сотни рецептов, которые они не доверили папирусу, а в одеждах вместе с чашками лекарств звенит золото.

Но оно мне противно. «Лечить людей, что бальзамировать мумии, — думаю я, когда ставлю пиявок или выпускаю чёрную кровь. — От болезней я вылечил множество, от смерти — ни одного…» Я не смог спасти дочь, когда буйствовала жёлтая лихорадка, мои снадобья оказались бессильны против обрушившейся чумы. О, сколько раз я видел гниющие тела, сколько раз слышал предсмертные хрипы! Больные, высохшие скелеты толпились у моих дверей — я и сейчас вижу их вереницы — приговорённые, они жаждали чуда.

Но мне не сократить очередь, бесконечную, как Нил! А раз так — я палач, продлевающий тление. «Зачем поддерживать муку, если смерть — избавление?» — колет меня очевидная бессмысленность. «Жизнь — горькая настойка, лучше пить её залпом», — шепчет мне ночь.

Перекручивая позвонки, я ворочаюсь на грубой циновке и не нахожу ответа.

А вчера я получил приглашение. Лерния, самый известный среди иудейских мудрецов, обещает вынуть занозу.

Хвала Амону, в скоплении Плеяд он указал мне звезду, и я бреду за ней торными дорогами, путая рождение со смертью…»

«Я — Лерния, уставший от болтовни. Мой отец перебирал чётками священные книги — трухлявые свитки, — и мой дед.

На свете много слов, и они торопились произнести их все.

Я тоже победил во множестве диспутов — в каждом из которых проиграл. Ибо убедился: это — суета! Пока меня умащали благовониями и курили вокруг фимиам, неизбывная печаль тяготила мне сердце. «Сумма дней моих — тень», — говорит проповедник. Но где то солнце, которое её отбрасывает? Я достаточно искушён в словах, чтобы не поддаться их искушению. Воистину, перебирая, как бусы, метафоры, множишь скорбь…

Ко мне приходят страждущие, я и сейчас вижу их — разуверившиеся, отверженные, они ждут чуда. Но я не верю в богов, ни в милостивых, ни в жестоких: судьба семенит поодаль, предоставляя подбирать за ней следы…

Я легко убеждаю других, но мне не убедить себя.

Золото — суета, а мудрость — томление духа, им обоим не спасти от отчаяния. «К гробу сундук не приделаешь, — учу я в синагогах, — богатство — это приманка для невежественных». «А святость — ловушка для простаков…

» — добавляю про себя.

В одеждах у меня давно гремит склянка с ядом, но меня удерживает страх. О, если бы в небытие можно было перейти незаметно и безболезненно, словно толкнуть дверь на женскую половину дома!

Но — хвала Всевышнему, в которого я не верю, — по увечьям наших воинов, вернувшихся из похода к слезам жён, я прочитал об искусстве греческого рубаки. А вчера по астрологическим картам халдеев вычислил его звезду.

Она сияет в созвездии Пса, и я иду на неё.

Страдий излечит меня. Коротким ударом меча…»

Этими исповедями открывается ранний византийский апокриф, с поразительным усердием выбитый на скале.

Время оставило в нём проплешины, заставляя скакать по строкам, как птица по кустам.

Его следующий фрагмент повествует о скитаниях.

«…множество лун шёл я на юг, стаптывая сандалии и устраивая ложе из веток кипариса. Со стороны было видно, как молчаливо я карабкаюсь на безжалостные кручи, не замечая колючек и ссадин, как, шатаясь и кровоточа, преодолеваю пустыни, в которых песчинок больше, чем мгновений во времени. Я миновал деревни с высохшими колодцами, где мой греческий был в диковинку, и города, полные проказы. «Мир — это лабиринт, каждый коридор которого кончается тупиком», — думал я, продираясь сквозь бурьян, в котором легко потерять имя. Иногда мне казалось, я сбился с пути. Но ведь истина не в конце накатанной дороги, успокаивал я себя, а в отсеке боковой.

Меня пытались остановить. Свирепые, с бешено сверкавшими глазами, выскакивали из засад, как злые духи.

Их вопли заглушали страх, их лица краснели, точно иссечённые крапивой, — теперь их клюют стервятники, для которых глаза — лакомство…

И в холод, и в жару я шёл, стирая подошвы, перепрыгивая через собственную тень, однако меня опережали сомнения.