Выбрать главу

— «За»… но… «за»…

— Заноза! Н-да… А мы? «За»?

— Да. Мы «за»!

— Как? И дамы «за»?! А чумаза?

— И она — чума её! — «за»…

— А он-то? Он-то «за»?

— Он… «за»… Ну, да…

— Да, он зануда… Но — «за». А вы ли «за»?

— Кому… кому мне вылиза…

— А вы ли «за»?!

— О, да! Выли «за»! Но — за глаза…

Авессалом издевательски замолкал.

И Марат чувствовал себя рыбой на крючке.

Поздней весной дни перепутались, и к Стратилату Цибуль вернулась молодость. Её звали Анастасия Федяк, и в деревню она приехала на каникулы — запивать крыжовник козьим молоком.

— У вас есть интернет? — постучала она в его калитку.

— У меня тыр нет, — буркнул он.

Она рассмеялась. Так началось бабье лето Стратилата Цибуль. Анастасии нравились его чудачества, его молчание, серый цвет его карих глаз. «Не хмурься, — разглаживая ему морщины, ворковала она. — Борозда меж бровей — сердце пополам…»

И Стратилата охватывало чувство давно виденного, словно кто-то переставил в календаре недели, месяцы, годы.

— Мы сами разрушаем будущее, — умничал он. — Своими поступками, бездействием, страхами, мыслями, надеждами…

Особенно надеждами! Чем отчаяннее мы хотим чего-то, тем дальше в угол его задвигаем…

— Значит, мне не нужно мечтать о тебе? — улыбалась она.

Стратилат смущался. Никто раньше не думал о нём, он давно привык жить рядом, но быть за тридевять земель.

Был вторник, новолуние, и Марат голодал. Утром он черкал дневник, подводя итоги, стучал костяшками счёт:

«На сандалиях — пыль, а на ранах — соль, на устах — небыль, а на сердце — боль…» В его бухгалтерии дебет расходился с кредитом, как корабли в море, и Марат не выдержал. Сунув карандаш за ухо, он нахлобучил шляпу и, пугая мышей в парадной, выскочил вон. Накрапывал дождь, из тумана гулливерами выступали высотки, а вдалеке чернели трубы котельной, свисавшие на дымах, как на верёвках, с промозглого, серого неба.

Марат бродил по городу целый день, но не помнил, где и зачем. А вечером последняя строка в его дневнике была зачёркнута. «В мозгах — канифоль!» — значилось вместо неё. У Марата защекотало в ухе, и он от рассеянности стал почёсывать шляпу. Он узнал руку сына.

— Да ты поэт! — толкнул он дверь в его комнату носком сапога.

— А ты не знал? — ухмыльнулся Авессалом. — Вот послушай: «Надрывался вокалист, рыжий гомосексуалист, танцевала обезьянка — престарелая лесбиянка…»

Марат передёрнул плечами, но от растерянности его понесло:

— Ты почему школу бросил? — подставил он другой бок.

— Сам знаешь, — врезали ему, — там готовят к одной жизни, а проживать приходиться другую.

Марат хотел, было, съязвить, но тут заметил, что сын лежит голый и курит в постели. А пепельница стоит на груди молоденькой девушки — грудь была плоской, с родинкой под левым соском.

Марат покраснел.

А на другой день переехал на дачу.

Незаметно, как тесто, подошла осень. Огороды уже зияли комьями глинозёма, вывороченными канавками, по которым стекала мутная жижа, а обступавшие их избы чернели трубами, свисая на дымах, как на верёвках, с промозглого серого неба.

— Моя голова изъедена мыслями, как червивое яблоко, — жаловался Стратилат Цибуль, и глаза его делались печальными, как у большой собаки.

— Это потому, — с каменным лицом замечала Анастасия, — что ты живёшь в своих мыслях, как личинка, а пора разорвать кокон…

Однако Стратилату было уже поздно превращаться в бабочку, и ему делалось не по себе.

— А всё-таки странно, что мы вместе, — переводил он разговор.

Но у неё и тут находился ответ.

— Просто молоденькие девушки не смотрят на ровесников, а взрослые мужчины — на ровесниц…

Книги стареют с каждым прочтением. А его — допускала только одно. К вечеру день сгорал вместе со своим листком на свече.

«Гори огнём и синим пламенем», — пританцовывал вокруг Марат.

В другой раз они сидели на веранде, Анастасия красила ногти, кутаясь в простыню, которая то и дело сваливалась, обнажая родинку под левым соском.

— Нужно писать о политике, — дуя на растопыренные пальцы, роняла она.

— Мне интересен человек, но безразлично человечество, — важничал он, помешивая чай. — И потом, — косился он на её руки, — все разные, как пальцы. Одни висят на собственных галстуках, другие — на помочах…

Но он врал. И знал, что врёт. Все одинаковые. И время берёт своё. Когда она уехала, и дни, как солдаты в строю, опять встали по местам, Стратилату будто нож под ребро сунули. Ему было странно, что он не умирает, а продолжает звенеть блюдцем, считать годы под кукушку в часах и топтать землю с вынутым сердцем.

От увиденного глаза в старости пучатся, как у рака, и на них вырастают очки. Поэтому старость видит всё.