Однако домой он вернулся с пустыми руками. И это ему не сошло. Звали посла Чихай-Расплюев, а указ о его ссылке написал Игнат Трепутень.
Была ранняя весна, Кондрат брёл по нерусскому лесу, разглаживая седые колтуны мокрым снегом, и сочинял стихотворение:
Чужбина
Пел ветер, скрипели сосны, и воспоминания уносили его в Москву. А там икалось Игнату. Он запивал икоту квасом, корпел над челобитными и, причащаясь, видел отражённого в чаше змия. «Повинную голову и меч не сечёт», — искушал он беглецов аккуратными ижицами и ятями. От лжи у него шелушился нос, и он соскабливал кожу ногтем.
А после спускался в подвал — смотреть, как, выжимая рубахи, трудятся до седьмого пота палачи.
Иногда он получал в ответ сломанную пополам стрелу.
И тогда понимал: ему не верят.
Игнат седел изнутри и, оседлав свой возраст, был лыс, как колено. «Не перебегай дорогу зайцу, чтобы чувствовать себя львом», — учил он. Однако его боялись.
Величали по отчеству и ломали шапку перед его железной дверью.
Теперь у него всё было написано на лице. Но прочитать по нему было ничего нельзя. Когда же он невзначай проводил по лбу платком, там отпечатывалось: «Холопу — кнут, боярину — почёт!» И он торопливо прятал в карман свою мораль.
На пирах Игната превозносили до небес, а за спиной ему мылили верёвку. Он принимал это как должное. В своих ночных мыслях он доказывал, что прощать врагов — значит вовремя их предавать, и не опускал глаз, когда угодники на иконах заливались краской. «Памятники рукотворны, — приговаривал Игнат, отправляя в Сибирь завистников, — к славе каждый сам себя за уши тянет».
Раз в келью явился татарский мирза Ага-Кара-Чун.
На нём было столько крови, что пока он говорил, она стекала ручьями с рукавов.
— Тебя же четвертовали… — удивился Игнат, вспомнив, как гудело лобное место: «Ну что, секир-башка, добунтовался!»
А теперь татарин стоял цел и невредим.
— И что? — в свою очередь удивился гость. — Разве можно, расчленив тело, разъять душу?
Взяв правую руку в левую, он почесал её об угол стола.
Игнат покосился на дверь: соглядатаев при дворе, как грязи.
— А вот скажи, Игнат, — отрубленная голова закачалась параллельно полу, — что ты ответишь не мне и не государю, а там, — мирза вздёрнул палец, — когда тебя спросят, зачем ты из слова извлекал корысть?
— Я служил царю твёрдой рукой, — начал писарь, возвышая голос, — и всякий, кто оскорбит святейшую особу…
— Эх, Игнат, Игнат… — усмехаясь, перебил татарин.
— Гордыня говорит твоими устами! Я видел царства, в сравнении с которыми твоё — клочок земли. Я видел Чингисхана и Кира Великого, когда Железный Хромец сыпал груды черепов, я стоял рядом, я шёл за ордами Атиллы и полчищами Махмуда Завоевателя. Поверь, любой поступок — только грех другого поступка, их лестница не приводит ни в ад, ни в рай, она упирается в бесконечный тупик… — Татарин сложил конечности, как в коробку. — А ещё раньше я услышал голос: «Где брат твой?» — и ответил, что не сторож я брату своему. С тех пор меня обрекли бродить по свету и кричать человеку: «Проснись!..»
— Проснись! — тряс за плечо Игната думный дьяк. — Надо писать благодарственную — Ага-КараЧуна казнили…
В своём лесу Кондрат слыл книгочеем. «Очень важно не прочитать лишнего, — предостерегал он щебетавших по кустам соек. — Никакая книга не может стать Евангелием.
Даже Евангелие». Он всё больше сгибался, уже касаясь мизинцами икр, так что издалека казалось, будто катится колесо. «Раньше мои пятки сверкали, как грудь молодицы, — разгоняя кровь, упирался он босыми ступнями в ежа, — а теперь они, как глаза вдовы…»
А Игнат продолжал бегать за собственным носом, наступая себе на пятки. «На родине и сухарь сладок, — соблазнял он, — на чужбине и мёд в рот не лезет…» Его прилагательные виляли хвостом, а от глаголов пахло кандалами.
«Бескрылая муха не жужжит», — цедил он, когда вернувшиеся корчились на дыбе и глохли от собственного крика.
У слов двойное дно, они кричат, чтобы заглушить тишину.
Шли годы. Будущее входило в левое ухо и собиралось у правого виска, поэтому пророчества лгали, а сны сбывались лишь после смерти. Пропуская время, как нить сквозь игольное ушко, Игнат двигался, растопырив руки, и ловил всё, что в них плыло. Он уже переселился в дом с резным палисадом и целующимися голубями на воротах. В его саду пахло липой, а среди корней гнездились конуры, где цепные псы лаяли так, что у чертей лопались перепонки.
С женой Игнат был счастлив, а она с ним нет. С утра они находили общий язык, который к вечеру теряли. И каждый год у них рождались немые дети. «Это ничего, — отговаривался Игнат, — говорят на языке брани, на языке любви молчат». В приданное он взял имя Чихай-Расплюевых, между чётными и нечётными буквами вставлял себя и заедал кисели соловьиными язычками.