В посещениях ему было отказано, верная долгу, по утрам звонила жена, но разговоры не клеились, и, чтобы успокоить её совесть, Аким отключил «мобильный».
— На что жалуетесь? — рассеянно интересовался врач, перелистывая историю болезни.
— Ни на что, ни на что…
Вокруг грудились студенты-медики, с которыми врач то и дело переглядывался.
— Знаете, где находитесь?
— Знаю, знаю…
— А зачем слова повторяете?
Врач насторожился, за его плечами загалдели студенты.
Как им объяснить, что первый раз говорю за Акима, второй — за себя?
А тут Аким усмехнулся в глаза:
— Бывает, от психологической несовместимости в разных могилах хоронят…
Врач вздёрнул бровь.
— Бывает, живут душа в душу, а жена вдруг развод требует, — приставив ко рту ладонь, зашептал Аким. — Думали, она героиня вашего романа, а оказалось, её жизнь не вмещается и в три…
Врач беспомощно оглянулся.
— Давно вам изменяет! И с кем? С очкариком, которого вы звали «козликом», — поджав ноги, Аким выпрямился на кровати. — Чужие-то рога на виду, а свои как заметить?
Вода капает из проржавевшего умывальника, как кровь из вены. Аким, свернувшись эмбрионом, неподвижен. В полутьме он разглядывает ногти, и ему кажется, что его судьбу подделали, и теперь он ходит между светом и собственной тенью, как между Сциллой и Харибдой. Лампочка мерцает тускло, и Аким думает, что в «глазок» будет не рассмотреть ни разбросанной по полу одежды, ни скопившейся под кроватью липкой, красноватой лужи…
Утром его разбудили слабые, едва различимые звуки, будто с тонущей подводной лодки подавали сигнал SOS.
В палате всё было по-прежнему, и только новая медсестра мыла в углу шприцы. «Илария Собинцоль», — прочитал Аким на нагрудном кармане белого халата, а в мыслях:
«Люди злы, их города, как чёрные жабы…» Илария была высокой, коротко стриженой брюнеткой с лицом таким, которое появляется, когда, попрощавшись, снимают маски, оставаясь наедине с собой.
Аким взял её за руку:
— Душа на земле, будто волосы под расчёской.
— Любовь всегда с препятствиями, — ответила она, выводя его на улицу мимо ощерившейся охраны.
А через час солнце уже скакало по рельсам, и поезд увозил их на край света.
Так Аким нашёл себя в Иларии, незнакомец из его сна оказался незнакомкой. А когда встречаются половинки, третий становится лишним. К Акиму пришла любовь, ко мне — смерть. Но я счастлив. Потому что счастье — это возможность умереть, не причинив боли другому.
Тыринс–протыринс
Давыд Кавадраш был художником, но в его присутствии мир казался выцветшим, как полинявшая тряпка. Просыпаясь, он шарил под кроватью, доставая жёлтую, пылившуюся бумагу, и неряшливо писал: «Ночью мы погружаемся в допустимое безумие, а утром пробуждаемся к разрешённому сумасшествию…»
Кавадраш подрабатывал бакенщиком, круглый год носил засаленный свитер, высокие рыбацкие сапоги и слыл мизантропом. «Свобода, — гремел он цепью, отвязывая нанятую лодку, — это возможность каждого обворовать каждого». Его сторожку на речной пристани обходили стороной, а когда он скользил мимо с этюдником на плече, сплёвывали.
Художником Кавадраш был непризнанным и, когда слышал про успешных, злился: «А, эти, тыринс-протыринс…»
Рисовал он преимущественно зимой, когда работы было мало. Долго вынашивал замысел, а когда тот созревал, ставил мольберт, клал рядом с палитрой краюху чёрного хлеба и, отщипывая от неё, думал, что, бог даст, закончит картину к ледоходу. Он рисовал по памяти летние пейзажи — горбившиеся на горизонте облака, луну на ущербе, передавал красками крики чаек, дыхание заливных лугов и как, выплёскиваясь на берег, свистят сомы. По мере того, как работа продвигалась, краюха черствела, уменьшалась и заканчивалась с последним мазком.
Кавадраш в одиночестве рыбачил, молчал со звёздами и варил уху, которую не с кем было разделить.
— Сколько людей вокруг… — разводили на пристани руками.
— Народу много, — кивал он, — поговорить не с кем…
Единственным его собеседником был о. Савелий, приходивший на реку после воскресной службы.
— Вера, — размахивал он руками, будто продолжал церковную проповедь, — позволяет взглянуть на жизнь отстранённо, не привязываясь к ней с животным остервенением, не становясь заложником тела…
— Дело в воображении, — хмыкал Давыд, — одни верят в то, что можно потрогать, другие — в то, что нельзя.
И каждые крутят другим у виска…