Крепыш достал пистолет.
— Ты мне должен… — растягивая слова, почесал он рукояткой белевший шрам. — А по счетам платят…
Кавадраш покрылся потом.
— Я верну, — всё ещё жуя хлеб, зашептал он, не слыша себя. — С процентами…
— А по ним много набежало! — оскалился крепыш. — Можно купить твою жизнь, которая больше ничего не стоит…
Кавадраш широко открыл глаза, точно увидел вылетевшую с глухим выстрелом смерть. Посреди комнаты на картине медленно текла илистая река, над которой кружил нарисованный ветер, и он успел подумать, что его живопись теперь подскочит в цене.
Было пасмурное, дождливое утро. Сняв рыбацкие сапоги, Кавадраш вытянул ноги к гудевшей печке и, доставая из полосатого чемодана пачку за пачкой, швырял в бушевавшее пламя отсыревшие банкноты…
Девушка со станции Себеж
Жена зашла в купе: «Чемодан наверх не ставь — не с твоим радикулитом…» И стрельнув глазами в съёжившуюся у окна попутчицу, развернулась на каблуках.
Поезд тронулся, поплыли провожающие, низкая платформа, далеко светивший в темноте вокзал. Глубокой осенью ездят мало, и в купе мы остались вдвоём. Познакомились легко, едва замелькали огоньки.
— Что же это, Ксения, за город такой Себеж?
— Древний, древнее Москвы…
А доехав до Волоколамска, я уже знал про её маленькую дочь, стареющих родителей, пушистого, вороватого кота. С провинциальной откровенностью она рассказывала про своё детство, как помогала матери по хозяйству, вечерами вязала, а всех радостей — книжки да мечты.
— Какая же я была — самой странно…
— А теперь?
— Ну, теперь я совсем другая…
— Какая же?
— Самостоятельная…
Она некрасивая — широкие скулы, большой рот. К тому же веснушки. Обычный для севера тип.
На чернеющих тучах качалась луна.
— Едем, едем, а она всё рядом… — прошептала Ксения.
— Как судьба, — сощурился я, напуская таинственность.
Но она сжала колени, точно собиралась слить их в одно целое, и я почувствовал, как бьётся её сердце.
Каждое утро Ксению за тридцать километров везёт автобус — ближе работу не найти. Она с улыбкой рассказывает, как встаёт на час раньше, чтобы отвести в школу дочь, как умывается, разбивая зимой наледь в колодце, как, экономя электричество, одевается впотьмах перед бесполезным зеркалом, а я представляю морозные сумерки, молчаливых, заспанных пассажиров, каждое слово которых падает, как топор, представляю колючий иней на стёклах, по которому от нечего делать скребут ногтем, мне слышится недовольный лай шофёра и пробирает страх проехать остановку…
За окном тянулись бесконечные, грозно темнеющие леса, Москва, с её шумной, крикливой жизнью, осталась позади, и я подумал, что вся огромная Россия живёт совсем иначе, как вот эта девушка, которую мне никогда не понять.
— Какая у неё грудь, — отвлекаясь, подумал я.
По вагону стали разносить чай. Немногочисленные пассажиры, плотно закусив, готовились ко сну.
— Угощайтесь… — достал я коробку конфет. — Жена положила…
— Она у вас строгая…
— Трудоголичка… В офисах других не держат…
Но Ксения не услышала иронии. У неё огромные глаза, готовые сострадать каждому.
И мне сделалось неловко.
— В конце концов, ей хорошо платят…
Ксения промолчала.
Сосредоточенно разглядывая чаинки, она пыталась представить нашу жизнь.
— Вы её, верно, очень любите…
Я пожал плечами:
— У нас сложившиеся отношения и настолько близкие, что, засыпая, я говорю: «Извини, дорогая, я хочу побыть один…»
Она смотрела недоверчиво, не понимая, шучу ли я.
И тогда я рассмеялся:
— Берите конфеты…
В Ржеве сошли на перрон. Холодный ночной воздух жёг лицо, под ногами кувыркались жёлтые листья.
— Наденьте, просквозит… — сняла она с шеи шерстяной шарф.
— А вы?
— Ничего, я привыкшая…
С мужем Ксения разошлась через год после свадьбы, но до сих пор не могла успокоиться.
— Бросил он нас… — кусала она губы. — А я бы и сейчас жила… Мне ведь уже тридцать…
— Ну что же тогда мне говорить?
— А вам сколько?
— В два раза больше, чем в паспорте, — сострил я. — Писатель, Ксения, ведёт двойную жизнь: тянет, как все, годы, а потом их ещё и записывает…
— Так вы совсем старик… — рассмеялась она.
И вдруг широко открыла глаза: — Счастливый, вы живёте дважды…
— А такое ли это счастье?
Мне сделалось грустно.
Я подумал, что мне уже давно не с кем перемолвиться.
Или помолчать. Таким для исповеди остаётся дорога.
— Вот вы меня про жену спрашивали… — водил я по столу хлебные крошки. — Какая там любовь! Мы давно живём по привычке, жалим друг друга… И сын, как чучело, набит нашими колкостями. Раньше думал, ради него терплю, а он растёт неуч, лодырь… Эх, Ксения, как ужасно везде быть своим, когда кругом чужие! Ладно бы ещё в Бога верил — нёс свой крест, так и в Бога…