— Бог ущербен, раз Его мир полон изъянов, — раздалось однажды на Законе Божьем. Урок вёл сутулый дьячок с постным, как просфора, лицом. Дьячок проглотил язык. Семинарию он заканчивал при царе горохе и с тех пор мирно дремал под благостный звон деревенского колокола. — Однако Господь ждёт, что Ему откроют глаза!
— продолжал Кончей с задней парты. — Надо принести Ему благую весть! Спасти мир — значит спасти Бога, спасти Бога — значит стать Им…
Дьячок развёл руками, но быстро овладел собой. Хитро сощурившись, он привлёк в судьи класс.
— Ну, брат, развёл ты сортирологию, — тряс он бородкой, утопив в хохоте эти сотериологические прозрения.
А дома Филимону задрали штаны.
— Ишь, чего втемяшилось, — краснея от натуги, порол его отчим, сглатывая слюну, — я из тебя дурь-то повыбью…
Внимательнее оказался учитель арифметики.
— Получается, Бог у тебя вроде заколдованной принцессы, — выслушав Филимонову метафизику, заключил он. — Каждого после смерти нетерпеливо спрашивает:
«Ну что, принёс разгадку?» А Ему в ответ земные сплетни да всё про науку… — Учитель мотал головой и, вздыхая у доски, механически вытирал рукавом мел. — Как же Ему должна быть мучительна вся наша бесполезная возня! — И обернувшись, ласково теребил ухо: — Ай да Филимон, далеко пойдёшь…
И Кончей, действительно, пошёл далеко. В Сибирь.
Как и все, он по команде справлял нужду, скорчившись на холоде, и не мог понять, как оказался на каторге, — рассуждая о тайнах мира, не подозревал о доносе добродушного
дьячка. «Язык до Киева доведёт, — приговаривал он, считая этапные вёрсты, — а длинный язык — до Сибири».
Однако он и тут не прекратил свои странные речи. «Ну что, Кощей, — скалились на стоянках арестанты, — когда всем кончина?» И Филимон принимал их издевательства за чистую монету и опять начинал с жаром доказывать, что тёмному, безликому Первоначалу, правящему миром, надо стать Богом, чтобы не допустить больше такого нелепого бытия, как в нашей испорченной Вселенной.
Первоначало — это несчастный слепец, учил Филимон, калечный гигант, от которого, как птенец, вылущился этот убогий мир. Его здание постоянно перестраивают, как после пожара, но по одному и тому же плану. Его внутренняя сущность неизменна: от Пилата до аэроплана добро, как соль в море, растворено во зле. Вездесущное и суетное, зло — это плата за бытие, чтобы победить зло, надо уничтожить Первоначало, очистить лик Творцу. С этой единственной целью создан мир: когда из его хаоса выйдет Бог — мир исчезнет.
— Первый, кто доберётся до не проявленной сущности, — пророчествовал Филимон, раскинув, как пугало, руки с лохмотьями на костях, — первый, кто прольёт свет, проявив фотографию, тот станет Богом-Отцом… — Выдержав паузу, он задирал кверху палец: — Творение создаст Творца!
Кандальники уже спали. Только кто-нибудь спросонья ворочал языком:
— Эх, Кончей, плеснул бы лучше щей…
Вечность — миг. Когда окончились годы заключения, подоспела война. Ещё вчера тюремный священник причмокивал про любовь к ближнему, а сегодня, ломая, как игрушки, заповеди, из каждого угла шипели: «Убий!» Злая воля стреляла, калечила, скармливала окопным вшам. Филимон был крепким, жилистым, его забрили в солдаты, но, как неблагонадёжного, определили денщиком к молоденькому прапорщику. Вечерами, растапливая на биваке самовар, Филимон и с ним делился своими откровениями.
— «Возлюби Господа всем сердцем твоим»… — пыхтел он, нагоняя жар сапогом. — А что это значит? Зачем Ему любовь? Не любви жаждет Бог, а помощи — сострадай Ему, как самому себе…
— Полагаешь, любовь без дел мертва? — рассеянно переспрашивал прапорщик, играя шашкой. — Уж больно мудро…
Он требовал доказательств — Кончей призывал верить.
— Чем тебе, лучше батюшкам, — раздражённо морщился офицер. — Разницы нет…
А через месяц его убили.
— Лучше от пули-дуры, чем от большого ума, — напутствовал его денщик, опуская в походную могилу с наспех сколоченным крестом.
С тех пор Филимон замкнулся, поняв, что истина, как жизнь — её можно потерять, а передать невозможно.
Он, как крот, рыл в одиночку свой подкоп под Вселенную, свою дорогу к не проявленному Богу. Из армии он дезертировал, христарадничал по деревням, и его башмаки топтали мир наперекор обстоятельствам. На просёлочных дорогах его философия сложилась окончательно. Согласно ей больной Бог ждёт мессию, сына человеческого, второе пришествие будет не на землю, а на небо. Филимон призывал, словно в сырую, мрачную пещеру, бросить факел в великую бездну, непрестанно порождающую мир, который дрожит на ней складками одежды. Тогда она сомкнёт пасть, и мир исчезнет. И спасётся. Заскорузлой ладонью с натёртыми посохом мозолями Филимон отводил лживые категории времени и пространства. «Каждый из нас посланец, да только не с тем письмом», — бубнил он под нос, разгоняя стаи