Однажды зимней, безлунной ночью к салону натаскали соломы, облили стены соляркой. Но братья схватили поджигателя, избив чем попало, выгнали голым на мороз…
Под вечер на огромном, дубовом столе считали выручку, разложив на три кучки — одну на чёрный день, другую в дело, а остатки делили. «Внешность — дело прибыльное », — сгребал свою долю Мосий. Экономили на всём, и Карп, затворяя дверь, подолгу возился с проржавевшим замком.
— Но я же могу и мужчин лечить, — вспомнил своё обидное прозвище Кузьма. — И болезни серьёзные…
— От добра добра… — обрезал его Карп, пряча ключ в штаны.
— Да ты никак о пользе задумался? — насмешливо добавил Мосий. И хлопнул по карману: — Вот где вся польза…
За пазухой у Мосия всегда был пистолет. Однажды в лесу, когда он стрелял по бутылкам на пне, из кустов вышел неудавшийся поджигатель их салона, у которого по бокам маячили двое.
— Осталась одна пуля, — просипел он.
Мосий выстрелил воздух:
— А теперь ни одной? — и ткнул дулом в напиравшую грудь.
Домой он вернулся не мрачнее обычного, но с тех пор носил запасную обойму.
Дело у братьев шло в гору, и постепенно они подмяли весь рынок. Городской глава, рыжий, приземистый, с толстой шеей и широко оттопыренными карманами, закрывал на всё глаза. Его часто видели у Лифарей, он вытирал руки о скатерть и ел сразу из двух тарелок. «Мы из вас сделаем Европу! — отвалившись от стола, грозил он веснушчатым кулаком. — Не будь я Караваев-Смык!» Но поборы устраивал азиатские. «Будто Мамай прошёл…» — стонали в Лютоборске, вымещая злобу на воротах городской управы, которые мазали по ночам коровьим навозом. В глаза градоначальника маслили лестью, а за спиной шептались.
Караваев-Смык презирал и то, и другое, сограждане давно стали для него прочитанной книгой, из которой он вынес главное: его ненавидят, но вновь изберут.
Дед Коромысл уже разменял свой последний десяток.
Он служил у братьев сторожем и, закрывшись в пристройке, ночи напролёт горбился перед телевизором.
— Ишь, едопоп, — тыкал он сморщенным пальцем в чернокожих актёров.
— Это не эфиоп, — ржал Кузьма.
Но дед был туг на ухо.
— Нынче все едопопы, сынок… — стучал он по экрану кривым ногтем. — Потому как жизнь пошла рыжая-бесстыжая…
Кузьма вспоминал городского главу, но намёка не принимал:
— На рыжих и седина не заметна, разве ж это плохо?
Старики спят мало, и дед целыми днями ходил меж рядами, удивлённо косился на прилавки, трогая разложенную снедь. А в обед хлебал суп, приговаривая между ложками: «На рынке всё есть — любви нет…» Случалось, он отчаянно торговался, сбивал цену в половину, но не покупал никогда.
Умер дед Коромысл без копейки за душой. Его похороны оплатил Кузьма Лифарь.
По праздникам Караваев-Смык жертвовал церкви, давал взятку Богу, уверенный, что небесный мир устроен так же, как и земной. Отец Артемий, немолодой, повидавший на веку всякого, деньги принимал, однако держался строго.
— Ты же власть, — причащал он градоначальника. — Себя продаёшь — значит, Родиной торгуешь…
— Если я живу только раз, — гладил рыжие бакенбарды Караваев-Смык, — то тут никакая Родина не поможет, а если я вечен, то что тогда Родина?
Настоятель хмурился:
— У каждого своя ересь…
Но иногда городскому главе делалось стыдно.
— Может, в Москву податься? — покрутив рюмку, чокался он с Мосием.
— В Москву все слетаются, как мухи на говно, — крякал тот, закусывая огурцом, — ты у себя поднимись…
Караваев-Смык качал головой:
— Оно конечно, только в последнее время сердце жмёт…
И болезненно жмурясь, хватался за грудь. Тогда приходил Кузьма, обещал поставить на ноги, пил за здоровье гостя, а Мосий хлопал по плечу: «Учти, Каравай, совесть, как баба: спуску не дашь — замучает…» Кузьма охотно поддакивал. Но про себя думал, что совесть, как чума, раз проявилась — могила…
И всё шло по-прежнему. По домам глазели в телевизор, а на дорогах, опустив тёмные стёкла, нарушал правила Караваев-Смык.
Люди везде одинаковые: одни унижают, другие терпят, и все — несчастливы.
Городишко был с носовой платок, и вскоре поползли слухи, что братья живут с цыганкой. Говорили, будто Карп подобрал её в таборе, Лукьян привёл на рынок, Кузьма сделал из неё красавицу, а Мосий забрал себе. Как бы там ни было, Зинаида Мигаль поселилась в доме за крепким забором с резными воротами. «Жар-птица, — вынес приговор городской глава, посещавший родовое гнездо Лифарей. — Не будь я Караваев-Смык!»
И долго крутил ус, забыв про разлитую по стаканам водку.
Зинаида и правда была на загляденье, и Мосий приладил её в салоне. Теперь мальчишки, дразнившие Кузьму, плющили о витрину носы: «Мигаль — глаза, как миндаль…» Женщины о таких мечтали, а мужчины изменяли маршрут, чтобы в них заглянуть. Распустив волосы, Зинаида снимала порчу, гадала на картах, держа за руку, предсказывала судьбу.