Так и случилось.
Именно ему вдруг открылся в летней парковой сени, в переплете сучьев и веток, в пятнах темно-зеленой листвы гений местности. Трудно сказать, как тот выглядел, – ребенок промолчал, проводив его полет насупленным взглядом. Хотя, впрочем, следы какой-то потусторонней встречи позднее мелькают на страницах его пиитических книг. Таких встреч было несколько, и лицо встреченного двоится в памяти: то это грозный облик шестикрылого серафима пустыни – ангельский образ, лицо которого закрыто двумя крылами, то – темная личина духа отрицания:
Итак, мальчик проводил насупленным взглядом горний полет в свежей парковой чаще. Ему уже гневно кричали: «Alexadre! Alexadre!» A он упрямо отмалчивался, любуясь страшными громадами стволов и уходя все дальше в глубь пустой темной аллеи к стене света вдали.
Мальчик родился в день Вознесения, тем самым Провидение предначертало ему насильственную смерть, воскресение из мертвых и приобщение к небу. Он неповоротлив и тучен. Своей молчаливостью он приводил темпераментную мать в отчаяние. Вот и сейчас она нервно ходит взад и вперед у дорожного экипажа, ломая руки и беспрестанно хлопая слабой дверцей кареты, которая никак не хочет закрываться. Она необычайно хороша собой, в прелестном дорожном платье с завышенной талией и глубоким вырезом на груди, с обязательной по тогдашней моде кружевной шалью на плечах и в капоре. Капор скрывает нежное лицо молодой женщины от солнца. Ее тонкие руки в светлых шелковых перчатках до локтя, в кулачке стиснут маленький зонтик. Прелестные черные локоны серпантинами вьются вдоль ее атласных щек. Она удивительно смугла. Недаром ее прозвали прекрасной креолкой. «Alexandre! Alexandre!» – кричит в парковую даль француз-гувернер, сложив руки рупором. Он стоит в точке схода трех лучевых аллей, не зная, по которой сбежал его несносный воспитанник. От крика лошади тревожно шевелят кончиками ушей. Живописную картину завершает прелестная девочка в соломенной шляпке, она в двух шагах от матери, и сонный мужчина в глубине кареты. Ему бы надо выглянуть, узнать, почему зовут Александра, а заодно поторопить кучера с отъездом (оторвался валек), но ему лень и не хочется ссориться с месье эмигрантом, с Надин, с самим собой, наконец. Уютная тень лежит на его лице. В конце концов, гувернер приводит к экипажу за руку маленького беглеца. Но что это с ним? Неповоротливого мальчика трудно узнать. Юная мать с тревогой оглядывает лицо сына: куда подевались привычная набычливость и неуклонная тайная мысль в себе? Alexandre прыщет дикой веселостью, девочка бросается ему на шею, и дети нежно обнимают друг друга, пытаясь спрятаться в раковине братско-сестринской любви от вечной раздражительности родителей. Мать ловит на себе взгляд сына и вздрагивает – он глядит слишком взросло. На миг он показался ей смуглым бесенком с рожками. Она перекрестилась…
Но мы забежали вперед лет этак на двести, да и карета уже трогает с места. Кучер, привстав на козлах, хлещет кнутом по лошадям. И все теряется в дымке пыли и столетий. Лучится то ли на заднем стекле дормеза, то ли на лбу вечности радужная звезда. Но вот и ее задувает африканская мгла.
Бывают счастливые местности, в которых природа отступает, окружая некую пустоту красотой. Может быть, эта пустота уже ждет человека? Наша местность издревле была из таких вот счастливых, радующих глаз. Лесной порыв здесь внезапно иссяк, отдав свободе целый амфитеатр террас, уступив цветам и снегам живописные склоны. Провидение, чтобы окончательно приковать взор незримою цепью, вложило излучину реки в низину. Оперило стрелку южных бореев в сторону Лебяжьей горки, тогда еще безымянной. Брошенные ледником скалы стоят по пояс среди цветов. К молчанию столь глубокой цезуры слетелись певчие птицы. Из лесов на солнце шагнули кусты диких роз и орешника. Обогащая местный словарь на чистых скрижалях простора, запестрели незабудки, васильки, желтые многоточия пижмы, запятые гвоздик, синие точки и алые прописные. Не было лишь человека – любоваться и читать это великолепие. Дубовая роща на макушке Лебяжьей горки казалась священной, так широка была ее тень и высока трава между корнями. И она стала священной Перуновой рощей, попала в тенета человеческих чувств, в силки эмоций. Оцепенела под взглядом окрестностей. В шелесте листьев ухо слышало предсказание судьбы, кроны вещали, бурлили с настойчивостью родника, бьющего из-под земли. Этот шум можно было пить. Вокруг него была поставлена ограда из свежих веток. Неосторожно ступившего в рощу ждала счастливая смерть. Убитого покрывали цветами, а сцеженную кровь разливали по дуплам. И столько вольной дикости было в этом скопище белых камней и конских черепов, в густых зарослях шиповника, в гудении лесных пчел, в пересвисте соловьев, что первый квадрат решено было заложить именно здесь, среди хаоса кривых и случайных зигзагов. Одним углом квадрат лег на заповедную рощу, и впервые дубам пришлось изведать вкус топора, злую горечь пилы. Священная роща – подобием кузнечных мехов – всей грудью дышала туманом опилок и духом смолы от щепок, раскиданных по солнцепеку. Квадраты обычно беременны кубами, чертежи – сечениями и разрезами. В этом нет ничего ни от дьявола, ни от Бога. Вся геометрия от человека. Над квадратом выросли монастырские (деревянные) стены, и там, внутри, появился первый побег нашего Аннибалова парка, если можно побегом назвать десяток кустов и пяток деревьев – небольшой монастырский сад. Его образ был первым поучением человека дикой красоте окрест, уроком и укором языческому пейзажику, лесной шум которого змеиным шипом колобродил за монастырской оградой, сыпал на паперть пчелиными роями. Плоть взывала к духу, и над окрестностями вырос грозный «Азъ», он был озвучен колокольной медью, а у подножия буквы примостился рукотворный образ средневекового мира; он был резко делим на две неравные части: большую – царство греха и меньшую – внутри квадрата – царство благодати. Стена квадрата означала ограду райскую, а кучка яблонь, груш, дикого винограда в окружении кустов шиповника и смородины означала райскую кущу, а сам квадрат был образом истинно должного, макетом Эдема. Миниатюрность и скудность садика в расчет не принимались, взор видел радужные мириады бездонного сада, где первым садовником был сам Господь. В кущу под «Азом» строго подбирались плодово-ягодные сласти и цветочные сливки: розмарин, рута, шалфей, гладиолус, божественный символ Богоматери – белая лилия. Сверху сад был отчетливо разрезан крестом узких троп. На пересечении координат добра и зла был выкопан в глубь Лебяжьей горки колодец. Райский вид должен был радовать глаз, услаждать слух птичьим пением и насыщать обоняние душистыми ладанами диких роз, шафрана и мирры. В нижней половине креста (на месте незримой опоры для ног Спасителя), как бы в мысленном центре услады, стояла яблоня с наливными яблочками – символ того райского прадерева, от которого начался путь человеческого изгнания. Яблоня придавала монастырскому садику некоторую горечь вопроса: как в самой гуще добра, в сердцевине райского яблока могла родиться червоточина падения? Почему источник вселенского потопа начинает струиться из ранки самого совершенства? Как поцелуй стал укусом?