Прошло еще несколько месяцев, пока не позвонил наш собкор из Парижа: Владимир Емельянович Максимов хотел бы вести в “Правде” еженедельную рубрику, как к этому отнесутся в редакции?
К тому времени я уже был избран главным редактором “Правды”, и у меня не возникло никаких колебаний насчет Максимова.
Наверное, надо признаться, что я никогда не симпатизировал диссидентам, что книг Максимова — в силу известных обстоятельств — прежде не читал, о журнале “Континент”, им издаваемом, слышал только негативные суждения, лично Владимира Емельяновича не имел чести знать. Но то, что он, как и я , не принял октябрьского расстрела, не признал, подобно уже погромному правозащитнику Сергею Адамовичу Ковалеву, правоту и юридическую целесообразность кровавой расправы над собственным народом — для меня решило все…
Кажется, мы все ближе и ближе к разгадке того, почему же противник советской власти Владимир Максимов и символ этой власти — газета “Правда” сошлись на историческом перекрестке и оказались друг другу нужны. И все же не будем ставить точку — исследование продолжается…
Сотрудники правдинского международного отдела — Владимир Чернышев, Борис Орехов — не были в восторге от намечающегося сотрудничества с Максимовым. Во-первых, сетовал Чернышев, автор нарушил оговоренные размеры: вместо 200 или 180 строк присылает статьи на 700-800 строк. Во-вторых, пишет так, что иной раз волосы встают дыбом — ни в одной газете так остро не критикуют режим. В-третьих, не разрешает ни править, ни сокращать, а мы же газета, у нас без этого не получается…. Поэтому почти все статьи Максимова, переданные В. Большаковым, несли “на визу” главному редактору.
Каюсь, и для меня он не был удобным автором. Мы еще жили под впечатлением октябрьского (1993 года) “наезда” на редакцию, когда судьба газеты висела на волоске. Случалось, Владимир Емельянович использовал — и это понятно и объяснимо — те факты, вокруг которых уже поплясала со свистом российская пресса, и возвращаться к ним — вроде бы расписываться в отставании от современного уровня информации…. Иной раз он обыгрывал события, которые нам не были известны, а наводить справки не было возможности: газетная работа не терпит промедления.
Бывали у нас и размолвки, причем весьма серьезные. Помню, звонит Большаков из Парижа: извинись перед Максимовым, иначе он ничего, ни одной строки в “Правду” не даст….Что случилось? Неудачно сократили несколько строк, а в них — квинтэссенция статьи….“Но ведь он же сам журналист, бывший газетчик, знает, что без сокращений нельзя обойтись. Некрасов сокращал Льва Толстого, Чехова тоже правили…” “А ты все-таки позвони. Я пытался все это объяснить, но — бессилен”.
Последний звонок Владимиру Емельяновичу я сделал, когда он лежал в больнице — за неделю-две до его кончины. Звонил прямо в клинику, где он пытался уйти от неизбежного, трагического конца. Трубку взяла сначала Таня — Татьяна Викторовна, жена. Потом в разговор вступил сам Максимов. Голос его не был ни раздражительным, ни обреченным. И хотя Большаков предупреждал: врачи считают, что дни русского писателя сочтены, я вдруг поверил в благополучный исход, в то, что Емельянович еще вернется, и все пойдет, как было в последние годы…
У меня на столе как раз лежала повестка в суд по заявлению гражданина Донцова, начальника ГПУ московской мэрии, полковника и демократа, требовавшего привлечь к ответственности и взыскать моральный ущерб в сумме…не помню, уж в какой сумме с редакции газеты “Правда” и ее автора Максимова В.Е.Я сказал об иске Владимиру Емельяновичу; он вполне серьезно, без возмущения посоветовал объяснить суду, что слова в статье о готовности господина полковника сговориться с мафией, чтобы вместе навести порядок в столице, всего лишь цитата из какой-то, запамятовал, да Бог с нею, московской газеты.
Готов снять шляпу перед полковником: после смерти Максимова он не стал настаивать на судебном иске. Дело заглохло само собой. Хотя лужковские соратники никому не давали спуску и многих журналистов отучили раз навсегда посягать на невинность чиновников московской мэрии…
После судебно-полицейского, пусть и благополучного эпизода хочется вспомнить случай вполне анекдотический.
А было так. Бывший посол СССР во Франции, бывший первый секретарь Свердловского обкома партии, бывший секретарь ЦК КПСС, а чуть позже — первый зам председателя Госплана СССР Яков Петрович Рябов попросил Володю Большакова взять его с собой на встречу с Владимиром Максимовым.
Володя решил посоветоваться со мной. Я согласился. И вот мы втроем, уже не совсем молодые и не очень стройные люди, втискиваемся в микроминиатюрный лифт дома на узенькой улочке Лористон и поднимаемся на не помню какой этаж, где расположена квартира, снимаемая семьей Максимовых. Встречает нас молодая женщина, Татьяна Викторовна, проводит в просторную комнату, где два стола: один — небольшой, рабочий, с пишущей машинкой; другой — довольно просторный, для приема и угощения посетителей.
Знаю, для творческого человека любой гость одновременно и друг, и враг. Друг — потому, что прикованному большую часть жизни к письменному столу затворнику, как воздух, необходимы свежие, живые впечатления, необходимы собеседники, от которых он черпает информацию о том хотя бы, “какое тысячелетье на дворе”. Враг — потому что любой посетитель врывается ледоколом в тонкий процесс обдумывания, в неуловимый процесс постоянного творчества, который не знает перерывов и не может останавливаться по телефонному или дверному звонку желающих пообщаться с загадочным мистером Х, пытающемся изобрести что-то новое, докопаться до неких корней, расщепить волос и т.д., и т.п.
Мы первый раз лично — не по международному телефону, а непосредственно — общались с Владимиром Максимовым, человеком, которому не однажды пришлось встречаться с самыми разными пришельцами в его мир, пришлось защищаться от реальных или мнимых угрозвторжения в самое сокровенное для художника…
Максимов взял “штурвал” на себя.
— Яков Петрович, — обратился он к гостю, — расскажите, пожалуйста, почему вас так быстро убрали из Политбюро?
Рябов поправил:
Я не был в Политбюро, я был секретарем
ЦК. Но секретари ЦК тоже участвуют в заседаниях Политбюро.
— Говорят, — подсказал я, -будто вы уже из Москвы приехали в Свердловск и что-то запретное рассказали о Брежневе, это стало ему известно, и вас тотчас же попросили...
Уж и не помню, что говорил тогда Яков Петрович — почти уверен, что даже по-настоящему искренний человек, поднявшись до ступеньки секретаря ЦК, утрачивал способность быть искренним на всю оставшуюся жизнь. По его словам выходило, будто они разошлись с Леонидом Брежневым в оценке каких-то методов руководства, о чем он открыто ему и сказал, и это сразу поставило крест на его партийной карьере. Такое было не принято в “ленинском” ЦК…
Мы с Яковом Петровичем пили студеную, из запотевшей бутылки водку “Смирнофф”, Максимов — красное вино.
Владимир Емельянович, которого явно не устраивало тривиально типичное объяснение Рябова, понял, что оно придумано и что вряд ли тот раскроет истинную причину, интересующую неофициозного писателя, и сам, кажется, утратил интерес к бывшему — после всех-то карьерных передряг — зампреду Совмина СССР. Но тут проявился сам Рябов.
— Юля просит разрешить ей уйти, — сказала Татьяна Викторовна. — У нее важная встреча.
— Это ваша внучка? — неожиданно встрял в разговор Яков Петрович.
Нет, это моя дочка, — поправил его Владимир Емельянович.
— Как? — не согласился хлебнувший почти замороженной “Смирновской” бывший посол СССР. — Ваша дочка сидит за столом… — и он указал на Татьяну Викторовну.
Я был наслышан о беспредельной распущенности верховных правителей России — хоть в распутинские, хоть в сталинские времена. Но одно дело — знать об этом, так сказать, из литературных источников, другое — испытать это на себе.