— Ах ты выродок! — крикнул Гензель, выпуская руку Гретель. — А ну не смей!
Злость, накатившая — на него, в мгновение выбила из головы все мысли, и те рассыпались бесполезными осколками. Он знал эту свою черту и даже иногда сам ее побаивался — слишком уж быстро тело и разум переключались в режим холодной хищной ярости. Боль, страх и неуверенность пропадали, лишь на дне сознания, становившегося в такие мгновения чем-то вроде глубокого прохладного колодца, маячила зыбкая тень — его собственные чувства и мысли. Отцу не единожды приходилось его пороть, прежде чем Гензель научился сдерживать себя.
Как-то раз он отхватил одному мальчишке с их улицы всю пятерню и даже сам не понял, как это произошло. Он помнил, что шел по поручению Мачехи, сжимая в кулаке пару неровных медяков с заусенчатыми краями. Помнил, что на тротуаре перед ним вырос угловатый силуэт, на миг заслонивший жидкое шлараффенландское солнце. Помнил и презрительное: «Эй, акула, тебе зубы разговаривать не мешают?» — брошенное ему в упор. Гензель не ответил, отец запрещал ему ввязываться в уличные ссоры. Да и жутковато, если честно, было: парень-то на голову выше… Мало того, выглядел он неожиданно прилично — ни сросшихся глаз, ни лишних конечностей, даже кожа — и та чистая, гладкая. Браслета на руке не видать, скрыт рукавом, но хозяин его определенно не мул, да и, кажется, не квартерон. Вдруг, чем черт не шутит, окторон?.. С таким связываться — себе дороже.
Долго думать в тот раз Гензелю не пришлось. Потому что мостовая вдруг скакнула в сторону и ударила его по ребрам, родив в груди тупую, парализующую дыхание боль. Мальчишка торжествующе усмехнулся и поднес к его носу ногу. Ту самую, что поставила подножку. «Убирайся с этой улицы, — сказал мальчишка, щурясь. — Тут с такими зубами не ходят, понял, ты? Грязный мул!»
И вот тогда сознание Гензеля на шаг отступило в сторону, как бы скрывшись в тени. Осталась только ненависть, ледяная, прозрачная, кристально-чистая — как глыба замерзшего льда с бритвенно острыми краями. Эта ненависть не затмевала глаз, не полнила вен кипящим огнем.
Совсем напротив.
Гензель чувствовал себя невероятно спокойным, но спокойствие это было зловещим, гибельным, как спокойствие прохладного стального лезвия, готового без размышлений погрузиться в чью-то плоть. Гензель сознавал происходящее, но не вполне мог им управлять — тело передавало управление тому, кто был Гензелем и в то же время не был им. Тому, кто привык находиться на дне его разума, в толще образованных подсознанием водорослей. Хладнокровному хищнику, который всплывал только для того, чтобы нанести удар, и, утолив голод, погружался обратно в свои непроглядные глубины.
В тот раз хищник не вернулся голодным. Гензель ощутил боль в челюсти от неожиданно резкого сокращения мышц. И хруст, с которым его зубы сошлись вместе. В рот хлынула сладковато-соленая жидкость, теплая и густая. Кто-то рядом оглушительно завизжал. Когда Гензель разжал зубы, по его подбородку что-то потекло, а на мостовую шлепнулись короткие белые обрубки с неровно обгрызенными желтоватыми ногтями…
История получилась скверная, отец отходил его ремнем так, что спина и все, что располагалось пониже нее, пылало еще неделю. Больше всего Гензель боялся гнева Мачехи, но обошлось. На его счастье, обидчик сам оказался квартероном…
— Не смей жрать! — Ярость внутри Гензеля на миг разогнала темноту Железного леса, словно, переполнив его тощее тело, хлынула холодным светом из его глаз в окружающий мир. — Не смей!.. Ах ты гадюка…
Гензель схватил с земли палку и ударил ею раздувшуюся жабу поперек спины. Удар получился хорошим, от плеча, упругий бурдюк ее тела сморщился то ли от боли, то ли от неожиданности. Жаба зашипела, обнажив неровные ряды полупрозрачных зубов-конусов, по которым вперемешку с остатками внутренностей катышка стекала прозрачная слюна.
— Убирайся! Убирайся, дрянь! — Гензель ударил ее еще дважды, по морде и по боку.
Жаба не спешила убираться. Она прижалась к земле, забыв про свое пиршество, и устремила на Гензеля взгляд своих мутных, ничего не выражающих глаз. Гензель был больше нее, но она чувствовала, что здесь, под гнилостной сенью Железного леса, у него нет над ней превосходства. Она была плотью от плоти Ярнвида, его врожденной и неотъемлемой частью, а человеческий ребенок всегда будет здесь чужим. Жаба зашипела, получив еще один удар по носу, ее короткие лапы напряглись для прыжка, под гладкой кожей натянулись струны мощных сухожилий. И глаза, прежде мутные и пустые, осветились изнутри влажной животной яростью.