Правда в том, что это и есть единственный образ жизни, который я могу вести, — на два фронта. Мне необходимо жить двумя жизнями, потому что во мне самой — два существа. Когда я вечером возвращаюсь к Хьюго, в домашние покой и тепло, то чувствую глубокое удовлетворение, как будто это состояние для меня единственно нормальное. Я являюсь к Хьюго цельной женщиной, освободившейся от лихорадочных желаний, удовлетворившей неугомонность, любопытство, всегда угрожавшее нашему браку; я излечилась действием. Наша любовь жива, пока жива я. Я поддерживаю и питаю наше чувство, по-своему храню ему верность, пусть даже мое понимание этого чувства не совпадает с пониманием Хьюго. Если когда-нибудь он прочтет эти строки, то поймет и поверит. Я пишу спокойно и уверенно и жду, когда муж вернется, как другая женщина ждет любовника.
Генри записывает за мной все, что я говорю. Мы записываем высказывания друг друга. Жизнь писателя отличается от жизни других людей.
Я сижу на его кровати, расправив подол розового платья, и курю, а он говорит, что никогда не пустит меня в свою жизнь, не покажет места, о которых так много рассказывал, ведь лучше всего мне подходит Лувесьенн, и я ни в коем случае не должна от него отказываться.
— Иначе ты просто не сможешь жить, — говорит он.
Я оглядываю жалкую комнатушку и восклицаю:
— Конечно! Ты совершенно прав! Попади я сюда — пришлось бы все начинать сначала.
На следующий день я пишу Генри самую нежную записку в мире. Она совершенно бессмысленна — просто слова о его голосе, смехе, руках.
Генри отвечает мне:
Анаис, я просто онемел, получив сегодня вечером твою записку. Что бы я ни говорил, не смогу выразить то, что чувствую, читая ее. Ты смогла выразить словами на бумаге необыкновенные вещи. Я восхищен твоей способностью мгновенно схватывать мысль, осознавать ее, облекать в слова, переносить их на бумагу, отдавая написанному всю себя. Ты потрясла меня, я ощутил ликование, прилив жизненной энергии, потом усталость, полное непонимание реальности, потом почувствовал удивление от невероятности происходящего со мной, я все понял. Возвращаясь домой, я наслаждался весенним ветром, под его дуновением все становится мягче и нежнее. Воздух ласкал мое лицо, и я никак не мог надышаться. Я был в панике, пока не получил твое письмо. Боялся, что ты можешь от всего отречься. Но когда я читал — а делал я это очень медленно, потому что каждое слово становилось для меня открытием, — вспоминал твое улыбающееся лицо, невинную веселость, то, что всегда искал в тебе, но никак не мог найти. Иногда в Лувесьенне ты бывала поначалу весела, но потом настроение у тебя вдруг резко портилось. Я смотрел в твои мрачные круглые глаза и плотно сжатые губы, и они почти пугали меня — ну, или, скажем, настораживали.
Ты делаешь меня невообразимо счастливым, не пытаясь изменить, позволяя быть художником, человеком искусства (что мне просто необходимо), но не подавляя во мне мужчину, зверя, голодного и ненасытного любовника. Ни одна женщина не давала мне всего, что мне так необходимо, а ты напеваешь что-то радостно и беззаботно, даже смеешься! — и предлагаешь идти вперед, быть самим собой, что-то изобретать. За это я преклоняюсь перед тобой. Ты царственная, необыкновенная женщина! Сейчас, думая о тебе, я смеюсь над собой — твоя женственность мне не страшна. Страх уничтожила, сожгла ты. Я вспоминаю цвет твоего платья, какое оно воздушное и широкое, именно такое, в которое я сам одел бы тебя. Неужели я ясновидящий?
Я мог бы оставаться один всю ночь и писать тебе. Я все время вижу тебя перед собой: вот ты стоишь с опущенной головой, ресницы отбрасывают тень на щеки. Я чувствую невероятное умиление. Не понимаю, почему ты должна отдалиться от меня, это ставит меня в тупик. Мне кажется, что в тот самый момент, когда ты открыла дверь и, улыбаясь, протянула мне руку, я оказался у тебя в плену. Джун тоже это почувствовала. Она сразу же отметила, что либо ты влюблена в меня, либо я в тебя. Но тогда я не знал, что это любовь. Я с жаром говорил о тебе, не пытаясь сдерживаться. А потом с тобой познакомилась Джун и тоже влюбилась.
Генри играет с идеей праведности. Я вспоминаю его низкий голос, думаю, что он часто уступает мне, но, когда я чувствую себя такой естественной и женственной и встаю с постели, чтобы подать ему сигарету, налить шампанского или заколоть волосы, он бросает:
— Я пока не чувствую себя естественно в твоем присутствии.
Генри живет очень спокойно, иногда даже бывает холоден. Он витает где-то далеко и, только когда начинает писать, становится оживленным, переживает драмы, пылает.