Генри озадачен новыми страницами моего романа. Просто ли это красивый язык, или нечто большее, спрашивает он. Я расстроилась, что он ничего не понял, и стала объяснять. И тут Генри сказал то, что мог бы сказать каждый:
— Дай мне ключ, укажи дорогу, будь проводником в твоей прозе. Я слишком неожиданно погрузился во что-то странное — это необходимо читать и перечитывать сотни раз.
— Кто будет сто раз это перечитывать? — печально спросила я. Но потом вспомнила об «Улиссе» и связанных с ним исследованиях.
Однако Генри не захотел углубляться в обсуждения. Он начал расхаживать из угла в угол и бормотать, что мне необходимо стать более земной и описывать более человеческие истории. Опять та же проблема, что преследует меня всю жизнь. Мне хотелось продолжать писать в абстрактной напряженной манере, но нужно ли это кому-нибудь? Хьюго понял меня, но не умом, а чувством, понял прозу как поэзию. Эдуардо понял ее как символизм. Но я вкладывала в эти вычурные слова смысл!
Чем пространнее я объяснялась, тем сильнее возбуждался Генри. В конце концов он кричал, что мне необходимо продолжать писать, что творчество мое уникально. Людям придется немало потрудиться, чтобы расшифровать меня. Он всегда знал, что я однажды создам нечто неповторимое. Кроме того, сказал он, я обязана миру и, если не сделаю для него ничего выдающегося, меня стоит вздернуть на виселице. Генри заявил, что я взрастила эту работу на своих дневниках, которые я вела всю жизнь. Выдавливая сок из апельсина, я оставляю кожуру и косточки.
Генри продолжал говорить, стоя у окна:
— Как я могу сейчас вернуться в Клиши? Это все равно что вернуться в тюрьму. Здесь для меня идеальные условия, я так люблю тишину, покой и уединенность этого места!
А я стояла за его спиной, обняв его обеими руками, и повторяла:
— Оставайся, оставайся…
Когда он здесь, Лувесьенн для меня оживает. Мое тело и мой ум не успокаиваются, я не просто женщина, я писатель, мыслитель, читатель — кто угодно. Моя любовь создает для Генри такую атмосферу, в которой он расцветает. Как заколдованный, он не может уехать, пока не звонит Фред и не говорит, что к нему без конца кто-то приходит, что накопилось много непрочитанной почты.
Мысли наши мечутся, мы перескакиваем с одной темы на прямо противоположную, но думаем в унисон. Генри удивляет быстрота моей реакции, он с трудом приноравливается ко мне, а я черпаю из его творчества, как из бесконечного источника. Наше творчество взаимосвязано, мы зависим друг от друга, моя работа — «жена» его труда.
Часто Генри стоит посередине моей спальни, говорит:
— Мне кажется, что муж в этом доме я, а Хьюго — просто очаровательный молодой друг семьи, которого мы обожаем.
Я все яснее осознаю, что его жизнь с Джун была опасным приключением. Я понимаю: Генри хочет, чтобы я спасла его от Джун. Когда он заговаривает о том, чтобы снять где-нибудь домик, похожий на наш дом в Лувесьенне, я отвечаю ему:
— Когда выйдет твоя книга, ты вызовешь к себе Джун и осуществишь все свои мечты.
В ответ на это он лишь печально улыбается и говорит, что это вовсе не то, чего ему хочется. Но я знаю, что ему нужно: такая жизнь, как у нас с Хьюго.
Вчера вечером Генри выглядел очень усталым и совсем не сексуальным. Я ощутила такую нежность, что чуть не обняла его на глазах у Хьюго и матери. Мне хотелось поцеловать его и попросить спуститься на первый этаж — отдохнуть на нашей большой мягкой кровати. Как мне хочется заботиться о Генри! Он почти плакал, рассказывая о лесбийской любви в фильме «Девушки в униформе».
Потом, не обращая внимания на присутствующих, он сказал:
— Мне нужно поговорить с тобой несколько минут. Я кое-что исправил в твоей рукописи.
Мы спустились на первый этаж. Я была очень тронута проделанной им работой. Мы сели на мою кровать и стали целоваться. Языки, руки, влага. Я кусаю пальцы, чтобы не кричать.
Замечания Генри, как всегда, точны и безупречны.
Я вернулась наверх в ужасном возбуждении и села поговорить с матерью. Генри пришел следом с видом святого, говорил сладким голосом. Даже не оглядываясь, я чувствовала его присутствие всем телом.