Беспощадный в своем искусстве гений обращался ко всем чувствам. Краски, образы, движущиеся тени сменялись на экране; намекая на что-то важное, они извлекали из глубин памяти горчайшие воспоминания. Но ни одно зрительное изображение не смогло бы так разбередить душу, как запахи, струившиеся с экрана. Порой будто холодная рука прикасалась к коже — и по телу пробегал озноб. Во рту то появлялась оскомина, то текли слюнки от сладости.
Это было чудовищно. Симфония безжалостно обнажала потаенные уголки сознания, бередила давно зарубцевавшиеся раны, извлекала на свет секреты и тайны, замурованные глубоко в подвалах памяти. Она принуждала человека вновь и вновь постигать ее ужасный смысл, хотя разум грозил сломиться под непосильным Бременем.
И в то же время, несмотря на живую реальность всего этого, Оливер не мог понять, о каком бедствии идет речь. Что это было настоящее, необозримое и чудовищное бедствие он не сомневался. И оно когда-то произошло на самом деле это тоже было совершенно очевидно. В тумане на миг возникали лица, искаженные горем, недугом, смертью, — лица реальных людей, которые были когда-то живыми, а теперь предстали перед ним в смертельной агонии.
Он видел мужчин и женщин в богатых одеждах; они крупным планом появлялись на фоне тысяч и тысяч мятущихся, одетых в лохмотья бедняков, что громадными толпами проносились по экрану и исчезали в мгновение ока. Он видел, как смерть равно настигала тех и других.
Он видел прекрасных женщин; они смеялись, встряхивая кудрями, но смех превращался в истерический вопль, а вопль в музыку. Он видел мужское лицо. Оно появлялось снова и снова — удлиненное, смуглое, мрачное, в глубоких морщинах; исполненное печали лицо могущественного человека, умудренного в земных делах; лицо благородное и беспомощное. Некоторое время оно повторялось как главная тема, и каждый раз все большая мука и беспомощность искажали его.
Музыка оборвалась в нарастании хроматической гаммы. Туман пропал, и комната вернулась на место. Какое-то мгновение на всем вокруг Оливеру еще виделся отпечаток смуглого, искаженного болью лица — так яркая картина долго стоит перед глазами, когда опустишь веки. Оливер знал это лицо. Он видел его раньше, не так уж часто, но имя человека обязательно должно было быть ему знакомо.
— Оливер, Оливер… — Нежный голос Клеф донесся откуда-то издалека. Оливер стоял ослабевший, привалившись спиной к косяку, и смотрел ей в глаза. Она казалась опустошенной, как и он сам. Жуткая симфония все еще держала их в своей власти. Но даже в смутную эту минуту Оливер понял, что музыка доставила Клеф огромное наслаждение.
Он чувствовал себя совсем больным. Человеческие страдания, которым его только что заставили сопереживать, вызвали тошноту и дрожь, и от этого все кружилось у него перед глазами. Но Клеф — ее лицо выражало одно восхищение. Для нее симфония была прекрасной и только прекрасной.
Непонятно почему Оливер вдруг вспомнил о вызывающих тошноту карамельках, которые так нравились Клеф, и об отвратительном запахе странных кушаний, что просачивался иногда в коридор из ее комнаты.
О чем это говорила она тогда на крыльце? О знатоках, вот о чем. Только настоящий знаток способен оценить такого… такого авангардиста, как некто по имени Сенбе.
Опьяняющий аромат поднялся тонкой струйкой к его лицу.
Он почувствовал в руке что-то прохладное и гладкое на ощупь.
— Оливер, умоляю вас, простите меня, — в тихом голосе Клеф звучало раскаяние. — Вот, выпейте, и вам сразу станет лучше. Ну, пейте же, я прошу вас!
И только когда язык ощутил знакомую сладость горячего душистого чая, до него дошло, что он исполнил ее просьбу Пары напитка окутали разум, напряжение спало, и через минуту мир снова обрел свою надежность. Комната приняла обычный вид, а Клеф…
Ее глаза сияли. В них было сочувствие к нему, Оливеру, но сама она была переполнена радостным возбуждением от только что пережитого.
— Пойдемте, вам нужно сесть, — мягко сказала она, потянув его за руку. — Простите — мне не следовало ее проигрывать, пока вы в доме. Нет, у меня даже нет оправданий. Я совсем забыла, какое впечатление она может произвести на человека, незнакомого с музыкой Сенбе. Мне так не терпелось узнать, как он воплотил… воплотил свою новую тему. Умоляю вас, Оливер, простите меня!
— Что это было? — Его голос прозвучал тверже, чем он рассчитывал: чай давал себя знать. Он сделал еще глоток, радуясь аромату, который не только возбуждал, но и приносил утешение.
— Ком… комбинированная интерпретация… ах, Оливер, вы же знаете, что мне нельзя отвечать на вопросы!
— Но.
— Никаких «но». Потягивайте чай и забудьте о том, что видели. Думайте о другом. Сейчас мы с вами послушаем музыку — не такую, конечно, а что-нибудь веселое…
Все было, как в прошлый раз. Она потянулась к стене, и Оливер увидел, что синяя вода на заключенной в раму картине пошла рябью и стала выцветать. Сквозь нее пробились иные образы — так постепенно проступают очертания предмета, всплывающего из глубины моря.
Он различил подмостки, занавешенные черным, а на них человека в узкой темной тунике и чулках, который мерил сцену нетерпеливыми шагами, двигаясь как-то боком. На темном фоне лицо и руки казались поразительно бледными. Он был хром и горбат и произносил знакомые слова. Оливеру однажды посчастливилось увидеть Джона Бэрримора в роли горбуна Ричарда, и то, что на эту трудную роль посягнул какой-то другой актер, показалось ему немного оскорбительным. Этого актера он не знал. Человек играл с завораживающей вкрадчивостью, совершенно по-новому трактуя образ короля из рода Плантагенетов. Такая трактовка, пожалуй, и не снилась Шекспиру.
— Нет, — сказала Клеф, — не то. Хватит мрачности!
И она снова протянула руку. Безыменный новоявленный Ричард исчез с экрана, уступив место другим голосам и картинам. Они мелькали и сливались друг с другом, пока наконец изображение не стало устойчивым: на большой сцене танцовщицы в пастельно-синих балетных пачках легко и непринужденно выполняли фигуры какого-то сложного танца. И музыка была такая же легкая и непринужденная. Чистая, струящаяся мелодия наполнила комнату.
Оливер поставил чашку на стол. Теперь он чувствовал себя куда увереннее; напиток, видимо, сделал свое дело. Оливер не хотел, чтобы его рассудок опять затуманился. Он собирался кое-что выяснить, и выяснить сейчас же. Немедленно. Он обдумывал, как бы приступить к этому.
Клеф наблюдал за ним.
— Эта женщина, Холлайа, — сказала она неожиданно. — Она хочет купить у вас дом?
Оливер кивнул.
— Она предлагает много денег. Для Сью это будет форменным ударом, если…
Он запнулся. В конце концов, возможно, обойдется и без удара. Он вспомнил маленькую серебряную коробочку с загадочным предназначением и подумал, не рассказать ли о ней Клеф. Но напиток не успел еще обезоружить мозг — он помнил о своих обязанностях перед Сью и промолчал.
Клеф покачала головой и посмотрела ему прямо в глаза теплым взглядом. А может быть, и сочувственным?
— Поверьте мне, — сказала она, — в конечном счете все это покажется не таким уж важным. Обещаю вам, Оливер.
Оливер с удивлением воззрился на нее.
— Не могли бы вы объяснить почему?
Клеф рассмеялась, скорее печально, чем весело, и Оливер вдруг осознал, что в ее голосе не было больше снисходительных ноток. Она перестала смотреть на него как на забавный курьез. Ее поведение как-то незаметно утратило ту холодную отчужденность, с какой обращались с ним Омерайе и Клайа. Вряд ли она притворялась: изменения были слишком тонкими и неуловимыми, чтобы разыграть их сознательно. Они наступали самопроизвольно либо не наступали совсем. По причинам, в которые Оливер не желал вдаваться, ему вдруг стало очень важно, чтобы Клеф не снисходила до общения с ним, чтобы она испытывала к нему те же чувства, что он к ней. Он не хотел размышлять над этим.
Оливер посмотрел на прозрачно-розовую чашку, на струйку пара, которая поднималась над отверстием в форме полумесяца. Может быть, подумал он, на этот раз чай послужит его целям. Этот напиток развязывает языки, а ему нужно было многое узнать. Догадка, осенившая его на крыльце, когда Сью и Клеф сошлись в безмолвной схватке, казалась сейчас не столь уж невероятной. Ведь есть же какое-то объяснение всему этому.