«Я перестарался со сказками, — сказал он. — Впрочем, если кому-то и дано их увидеть, то как раз тебе, Луис».
«Sim, сеньор, — подхватил я. — Расскажите мне еще о лесных женщинах. Вы думаете, сеньор, это они?»
Он пропустил меж пальцев струйку песка, глядя на нее так, будто в самом падении песчинок заключался некий недоступный мне смысл.
«Ах да, — ответил Шонесси, — может, и они. Им больше по душе оливковые рощи Греции и древесные великаны на Олимпе. Но у каждой горы своя ореада. И здесь, наверное, они есть. Маленький народец давно уже бежал из Ирландии, и, насколько мне известно, — ореады тоже чураются цивилизации. Места, подобные этому, заменили им дом. Одна из них когда-то давно обернулась источником. Я видел его в Греции и пил из него. Наверное, его воды были волшебными, потому что с тех пор я все время возвращался в Грецию. Я уезжал, но не мог надолго ее покинуть. — Он улыбнулся. — Может быть, поскольку сам я не могу добраться туда, ореады и навестили меня здесь».
Я внимательно всматривался в его лицо, пытаясь разгадать, шутит он или нет, но Шонесси только покачал головой и снова улыбнулся.
«Думаю, они навестили не меня — скорее, тебя, Луис. Они уповают на веру. Если ты в них веришь, может, они тебе и покажутся. Кому, как не мне, знать такие вещи. Тебе впоследствии потребуется общество, дружок, — пусть это будут хотя бы они».
Он снова стал пересыпать песок в ладонях, и выражение его лица при этом было такое, что я озадачился.
Ночь на острове спускалась быстро. Там было очень красиво. Шонесси говорил, что острова исполнены особого очарования, потому что на них суша встречается с морем. Мы частенько лежали на берегу и глядели, как полыхают гребни волн, накатывающих на песок, а потом устало отползающих назад. Шонесси все рассказывал. Голос его заметно ослабел, и он уже не терзал меня повторением затверженных мною истин. Он повествовал о древнем волшебстве, и в свои последние дни все чаще вспоминал о чудесах страны, именуемой Ирландией.
Он поведал мне о зеленых человечках, прячущих свои фонарики среди зарослей папоротника. Рассказал о единороге, обгоняющем в беге любую птицу, — волшебном олене с единственным рогом на лбу, длинным, словно древко копья, и острее острого. Он говорил также о Пане с козлиными ногами, бегающем по лесам, приносящем веселье и сеющем после себя панику — вроде той, что навевает его имя и в нашем языке, и в языке Шонесси. Мы, бразильцы, называем ее panico.
Однажды вечером Шонесси обратился ко мне, воздев передо мной деревянный крест.
«Посмотри-ка, Луис, — сказал он, и я заметил, что на перекладинах ножом вырезаны какие-то значки. — Это мое имя, — пояснил Шонесси. — Если кто-нибудь приедет сюда искать меня, покажи им этот крест».
Я внимательно рассмотрел зарубки. Я понял, что он имел в виду, говоря об имени: это тоже своего рода волшебство, когда закорючки могут говорить, только голосок у них такой тихий, что ушами его не услышишь. Я — О'Бобо, и читать не умею, потому что не понимаю, как это возможно.
«Когда-нибудь, — продолжил Шонесси, — думаю, кто-нибудь сюда доберется. Моя родня не поверит россказням капитана Страйкера, что бы он там ни выдумал. Или подвыпившие матросы могут проболтаться. На тот случай, если они отыщут этот остров, Луис, поставь этот крест над моей могилой, чтобы люди знали, кто там похоронен. И не только поэтому, — задумчиво произнес он, — не только. Впрочем, неважно, meu amigo».
Он подсказал мне, где вырыть для него ложе. Он не велел класть в могилу листья или цветы — я сам додумался, когда через три дня пришел срок. Раз уж он того пожелал, я положил его в землю, хотя мне и не очень хотелось. Но мне было немного страшно ослушаться его распоряжений, потому что даэмон Шонесси все еще витал над ним — очень, очень яркий, настолько, что я не мог смотреть ему в лицо. Казалось, от него исходит музыка, но мне могло и почудиться.
Я осыпал цветами сначала Шонесси, а потом землю над ним. Не вся она поместилась обратно в яму, поэтому я устроил сверху вытянутый холмик — по росту Шонесси, а в головах, как он учил, воткнул подножие креста. Затем я попробовал приложить ухо к значкам на перекладине, надеясь услышать их беседу: мне казалось, что шепот зарубок, сделанных его руками и означающих его имя, ненадолго прогонит мое одиночество. Но все было тихо.
Затем я возвел глаза к его даэмону — тот сиял, словно полуденное солнце, и свет от него был нестерпимым. Я закрыл себе веки ладонями, а когда отнял их, даэмон уже исчез. Вы не поверите моим словам, падре, но в тот самый момент что-то вокруг переменилось. Все листья на острове будто повернулись другой стороной, слаженно прошелестев некое слово, — всего один раз, а потом все стихло. Мне кажется, я догадываюсь, что это было за слово, и могу потом поделиться с вами — если захотите.
Остров тоже вздохнул — похоже на человека, который долго задерживал дыхание, боясь боли, и облегченно выдохнул, когда боязнь прошла. Тогда я понятия не имел, что все это означает. Но мне захотелось вскарабкаться на скалы, к источнику, потому что он напоминал мне о Шонесси. Я полез вверх, пробираясь меж плакучих деревьев. Ветер свистел среди ветвей, а мне чудился смех. Я вроде бы даже заприметил одну нинфа, буро-зеленую на фоне зарослей, но она засмущалась. Когда я обернулся, бурое стало древесной корой, а зеленое — просто листвой.
Я подошел к источнику — из него пил единорог. Он был прекрасен, белее пены, а его грива спускалась по обеим сторонам могучей шеи, словно накипь на гребнях волн. Острие его длинного витого рога чуть касалось воды, пока он утолял жажду, и далеко по воде расходились круги. Учуяв меня, он вздернул голову: на его бархатистой морде сверкали капли, похожие на бриллианты. Глаза у единорога были такими же зелеными, как и отражение листвы в ручье, а в их серединках горели золотые точки. Медленно, с плавной величавостью он повернулся и удалился в лес. Там, куда он ушел, раздавалось пение.
Я все еще оставался О'Бобо. Я попил на том же самом месте, где только что был единорог, и мне подумалось, что вода стала куда слаще. Затем я вернулся в барраку на берегу, потому что уже все забыл и рассчитывал найти там Шонесси.
Настала ночь, и я уснул. Рассвело, и я проснулся как ни в чем не бывало. Я выкупался в море. Потом собирал моллюсков и плоды, пил из ручейка, вытекающего из горного озерца. Но едва я наклонился к воде, из нее высунулись две белые руки, схватили меня за шею, и на губах я ощутил поцелуй чьих-то мокрых холодных губ. Меня приняли в братство. С тех пор островные нинфа больше не скрывали своих лиц.
Волосы и борода у меня понемногу отросли, а одежда изорвалась о кустарник и превратилась в лохмотья, которые вы видите на мне. Но я не обращал на это внимания. Это не имело для меня значения, ведь они видели не мою внешность, а мою простоту. Я был такой же, как нинфа и все прочие.
Часто меня навещала ореада той горы, куда приходил пить единорог. Бессмертие сделало ее мудрой и загадочной. Внешние уголки ее раскосых глаз были обращены вверх, а волосы — зеленый лиственный поток — реяли сзади, поскольку ее всегда овевал ветерок, даже при полном затишье. В жаркий день она любила сидеть у водоема, запуская темные пальцы в гриву единорога, примостившегося рядом. Во время наших бесед они не сводили с меня глаз: она — мудрых и раскосых, цвета древесной тени, а он — круглых и зеленых, напоминавших отражения в озерце, с золотыми искорками внутри.
Ореада многое мне поведала. Большую часть я не могу пересказать вам, падре. Но Шонесси оказался прав: я верил в них, и они тянулись ко мне. Пока был жив Шонесси, они не могли являться воочию, им оставалось лишь наблюдать со стороны: они боялись. Но потом их страх прошел.
Уже много лет они лишены пристанища и бродят по свету в поисках уголка, где нет места недоверию, где они могли бы обосноваться. С любовью рассказывали они о греческих островах, тоскуя по их языкам, и сквозь их речь я будто снова слышал Шонесси.