Выбрать главу

Узнав, что молодой Рембо подписывал письма “бессердечный Рембо”, Миллер пришел в восторг. “Я любил, когда меня называли бессердечным. Я не имел никаких принципов, никакой морали. Когда мне это было удобно, я поступал бессовестно как по отношению к врагам, так и по отношению к друзьям. Я отвечал оскорблениями на доброту. Я был высокомерным, нетерпимым, наглым…” (“Рембо”). Может быть, Генри унаследовал эту черту от родителей, “исполненных презрения к людям”? Другое признание: “В сущности, я не имею близких друзей. Я какое-то чудовище. <…> Они привязываются ко мне, а я, как китаец, бросаю их, когда они мне надоедают” (письмо Дарреллу от 5 апреля 1937 г.). “Я никогда никому не помогал, никогда не стремился никому сделать добро. Если я кого-то спасал, то только потому, что мне не хватало смелости поступить иначе” (”Тропик Козерога”). Некоторые полагают, что он ставил чувство выше разума: разве он не написал “Мудрость сердца”? Но сердце для Миллера — это не доброта, не великодушие, не милосердие, это чувственность и страсть, не орган души, а мускул, питающий плоть, кишки, член.

Описывая “доброе сердце” Миллера, его друг Бельмон приводит случай, когда однажды тот пригласил за их столик в кафе “Дом” клошара и предложил ему рассказать о своей тяжелой жизни. Миллер слушал бездомного целый час не перебивая, а потом сказал ему: “Лучшее, что вы можете сделать, это пойти и утопиться в Сене!” Наверное, положение клошара и вправду было безнадежно, но можно ли считать эти слова Миллера примером доброты? Как только какой-нибудь несчастный, будь то мужчина или женщина, привлекал его внимание, Миллер весь превращался в слух; его ноздри расширялись, как у голодного хищника, он чуял добычу. У него был дар располагать к себе людей, особенно бродяг, жуликов, проституток. Он притягивал их так же, как они притягивали его. Он вспоминал, что еще “мальчишкой любил посещать воров, юных гангстеров, профессиональных боксеров, эпилептиков, пьяниц. Каждый в этом мире был выдающейся личностью” (“Плексус”). Напустив на себя сострадательный вид — как волк, беседующий с Красной Шапочкой, — Миллер слушает исповеди отверженных, повести их преступлений и мук, подбадривая и сочувственно цокая языком, ахая от изумления. Чем драматичнее история, тем больше он торжествует про себя, мысленно потирая руки: какой сюжет! <…>

Может быть, этой склонностью представлять себя более бессердечным и глупым, чем на самом деле, он отчасти обязан Рембо: автор “Пьяного корабля” любил выставлять напоказ и подчеркивать свои дурные стороны, гордился ролью “негодяя”. Но я думаю, что на этот мазохизм, на это вдохновенное самоуничижение его подвиг в первую очередь Джон Каупер Поуис, которого Миллер обожал и перед которым преклонялся. Поуис хотя и признавал, что подает свой образ в карикатурном виде, неизменно очернял себя, представляясь читателю замкнутым маргиналом с садистскими наклонностями. “Поуис, — с восхищением пишет Миллер, — может говорить о себе в самом презрительном тоне, обзывать себя придурком, трусом, дегенератом, даже недочеловеком, в то же время нисколько себя не унижая”. Говоря об эгоизме, бессердечии, злобности Миллера — который умел быть и добрым, и великодушным, и верным в дружбе, — нельзя упускать из виду его мифоманию и склонность к преувеличениям. Что же касается “бесчувственности” — также преувеличенной, — то это оборотная сторона обостренной чувствительности писателя. У такого плотоядного хищника, как он, все питает его жадный аппетит, все превращается в литературу: люди, путешествия, семья, любовь, книги. Стараясь развить столь необходимые писателю чувствительность и восприимчивость, он приближается к бесчувствию Будды — идеалу, к которому стремился всю жизнь: “Страстно желая стать писателем, я им стал, — говорит Миллер. — Но, двигаясь к своей цели, я грешил. Я был так поглощен Святым Духом, что предал свою жену, своего ребенка, свою страну. Я влюбился в акт письма. <…> Я чуть не влюбился в самого себя: какой ужас!” (письмо Дарреллу от 31 октября 1939 г.).