Выбрать главу

Как старые мастера любили иногда вписывать автопортреты в свои полотна, так Миллер поместил свой в “Аморальность морали”. Хотя этот портрет и анонимен, “очаровательный мерзавец”, “отпетый негодяй”, занятый исключительно самим собой, — не кто иной, как автор “Тропика”, Миллер-имморалист: “Он не пошевельнул бы и пальцем ради блага мира. Не обжора и не пьяница, он любит выпить и хорошо поесть, любит женщин. Он так переполнен счастьем, что иногда целует собственное плечо или руку. А иногда на него находит такой восторг, что он готов поцеловать свою задницу”. Но почему же все-таки “мерзавец”? Потому что поглощен только наслаждениями и плевать хотел на несчастья других. Кому-то он может показаться даже существом неполноценным: не над самим ли собой он смеется? Не отказывается ли защищать сам себя? Он внемлет только потребностям тела, ему неведомо само понятие греха, незнакомо чувство вины. “Сколько здоровья! Сколько жизненной силы! — восклицает Миллер. — Разве не преступно жить в нашем мире, с таким лицом? Но, покрывая самого себя поцелуями, счастливый, если обед был хорошим, разве не благодарит он Создателя, как пес? Пусть он ведет себя как собака! Разве это позорно? Не стоит ли всем нам иногда брать пример с собак?”

Склонность Миллера к преувеличениям проявляется даже в его настроении: он или необыкновенно весел, или совершенно подавлен. “Только взлеты или падения, — констатирует он. — Долгие периоды меланхолии, мрачности, а затем взрывы дикого веселья”. Присущая ему притягательная сила, о которой говорит даже его гороскоп, не исключает частных депрессий, экзальтация с удивительной частотой сменяется унынием.

Эти циклотимические скачки отражены и в его суждениях о себе, когда “мания величия” уступает место страстному самоуничижению. Он не возражает, когда в нем видят нового Христа, нового Будду, великого европейского мистика, основоположника новой религии, гения масштаба Шекспира или Рабле, не протестует, когда Даррелл пишет ему: “Я считаю вас одним из величайших живущих писателей”, “Я преклоняюсь перед вами как перед великим гением ХХ века”. И сам утверждает в момент эйфории: “Когда я пишу нечто, что мне особенно нравится, я цокаю языком, оглядываюсь через плечо, вижу себя в 5000 году и вспоминаю о великом Генри Миллере, жившем в ХХ веке”.

А в другие моменты он ощущает себя неудачником, полным ничтожеством, человеком, потерпевшим крах и в жизни, и в творчестве. “Я лежу в своей каморке в гостинице на улице Сель. Лежу на железной кровати и думаю, каким ничтожеством я стал…” (“Тропик Рака”). Через четверть века он напишет из Биг-Сура: “Я переживаю кризис. Никогда еще мне не было так грустно. <…> Две ночи подряд я вставал с твердым намерением уничтожить все, но у меня не хватает сил. <…> Мне кажется, все, что я произвел, — это эффект хлопушки. Письма теперь можно выбрасывать в корзину, не отвечая. Это очень просто. А потом надо будет отправить туда же и меня самого. Это несколько сложнее. Мне ясно одно: я строил на песке. Все, что я написал, потеряло для меня ценность. Может быть, я не полный неудачник, но очень близок к тому. Надо подумать о чем-то новом. Годы труда, терпеливой, упорной борьбы — и никакого ощутимого результата. Я там же, откуда начинал: нигде” (письмо Дарреллу от 2 сентября 1959 г.). <…>

Поездка в Нью-Йорк

В 1934 году, проведя пять лет в Париже и только что поселившись на улице Вилла Сёра, Миллер вдруг испытывает острое желание вернуться в Америку. Хотя он презирает свою родину, он по ней тоскует. Во время его несостоявшегося путешествия Дьеп — Нью-Хейвен мысль о том, что французские власти могут выслать его в Штаты, приводила его в ужас: “Если они захотят сыграть со мной эту штуку, я прыгну за борт”. И вдруг он решает добровольно вернуться в США. Вместе с несколькими эмигрантами из Америки он все чаще разворачивает карту Нью-Йорка и ностальгически склоняется над Манхэттеном или, смотря американский фильм, при звуках “Here Lies Love” начинает проливать “глупые, сентиментальные слезы”. В Гавре, вдыхая соленый морской воздух, он снова чувствует себя американцем. Мысль его летит к огромным, почти еще диким просторам, горячим пустыням и снежным горным вершинам, в страну, где за один день можно побывать во всех временах года. Так же как и двое его американских друзей, он взволнован до слез: “Если бы какой-нибудь корабль поднимал якорь, мы вскочили бы на его борт…” Благодаря небо за то, что он в Париже, он снова бредит американским континентом.