Выбрать главу

Я говорю «по возможности». Как ни благородна и ни высока мечта сделать из истории строгую науку и отдел естествознания, пока это лишь мечта, не больше. В самых абстрактных, отвлеченнейших выводах проявляется личность их творца, его темперамент, общественное положение, национальность. Каждый из этих могущественных факторов кладет печать на выводы и формулы.

Возьмите, например, четвертый закон Бокля, который он доказал с особенным блеском и тщательностью, посвятив этому доказательству всю вторую часть первого тома. Закон гласит: «Задержка цивилизации есть дух излишней опеки». Стоит только вдуматься в него, чтобы угадать национальность Бокля, и мы прямо бы сказали, что он – англичанин, если бы даже не знали этого. В английском законодательстве, политическом строе, нравственном мировоззрении частичка self (само-) играет роль большую и даже первенствующую. Self-help – самопомощь, self-reliance – самоопора, self-governement – самоуправление, self-activity – самодеятельность – вот четыре опоры миросозерцания всякого правоверного англичанина. Отрицая опеку и централизацию, рисуя яркими красками их вред, Бокль тем самым проповедует самодеятельность и самоуправление.

Бокль так увлекается своим англиканским правоверием, что в лучших своих главах, именно во всей второй части первого тома, забывает свое же положение о ничтожном влиянии правителей и обрушивается с жестокими обвинениями на Людовика XIV и его преемников. «Умственный упадок, – говорит он, – проявлялся при Людовике XIV во всех областях мысли и был естественным следствием покровительства», то есть деятельности Кольбера и самого короля. В другом месте он выражается еще яснее и решительнее: «Рассмотрев положение Франции тотчас по смерти Людовика XIV, мы увидели, что, когда его политика привела страну к краю гибели и уничтожила всякую тень свободного исследования, реакция сделалась необходимой». Слишком много чести оказывает Бокль в этих строках и Людовику XIV, и его политике; мало того, он совершенно забывает предостережение, высказанное им же самим своим собратьям-историкам.

Эти-то субъективные элементы мышления Бокля, его правоверный англиканизм, его буржуазное свободомыслие, которое сводит задачу цивилизации к эмансипации ума, мысли, а не цельного человека с его потребностью есть, одеваться, любить и быть уверенным в завтрашнем дне, заставляет нас видеть в законах Бокля очень остроумные формулы, относительно справедливые, но недостаточно широкие. Думаю, однако, что его заслуги не становятся от этого меньше. Он был передовым человеком своего времени и шел по верной дороге. Не его вина, что в его время, например, антропологии почти не существовало, почему он и игнорирует расовый элемент в эволюции жизни отдельных народностей; также не его вина, что торжествующей, общепризнанной политической экономией была та, которую создали гении третьего сословия. Адам Смит был, несомненно, великим мыслителем, но это нисколько не мешало ему восторгаться тем обстоятельством, что, благодаря разделению труда, рабочий изготавливает в день чуть ли не миллион булавочных головок, «совсем как машина!..»

Но, повторяю, Бокль шел по верной дороге. С его методом, его приемами можно достигнуть того, что история на самом деле станет наукой. Он сам сказал в свое оправдание прекрасные слова, которые нам остается лишь повторить:

«Предоставляю компетентным судьям решить вопрос, сделал ли я что-нибудь истинно важное. Но, по крайней мере, я убежден, что какие бы несовершенства не заметили у меня, их следует приписать не предлагаемому методу, а крайней трудности привести одному человеку все части столь обширного плана в полное действие. Только в этом и в этом одном я нуждаюсь в большом снисхождении. Что касается до плана, то я за него вовсе не боюсь: я глубоко убежден, что наступает время, когда история человечества станет на надлежащую почву, когда изучение ее будет признано самым высоким и самым трудным делом. Когда это будет вполне осознано, историю станут писать только те, кто по складу ума своего способен к этому занятию, и она будет исторгнута из рук биографов, генеалогов, собирателей анекдотов, летописцев о дворах, государях и аристократах, из рук вздорных рассказчиков, которые прячутся за каждым углом и делают опасною большую дорогу нашей литературы. Что подобные компиляторы переходят в область, далеко превышающую их силы, и думают, что такими средствами можно пролить свет на дела людей, – вот одно из многих доказательств, в каком отсталом состоянии находятся наши знания и как смутно обозначены их надлежащие пределы. Если мне удалось хоть сколько-нибудь уничтожить доверие к подобным трудам и внушить историкам сознание достоинства их занятия, то я уже оказал – хотя и небольшую – услугу своему времени, и я останусь вполне доволен этим, хотя мне и указали, что во многих случаях мне и не удалось выполнить первоначальный план. Охотно соглашаюсь, что в этом томе есть много случаев подобной неудачи, но в оправдание свое я могу указать на громадность предмета, краткость нашей жизни и несовершенства любого дела каждого отдельного человека. Я желаю, чтобы этот труд судился не по законченности отдельных его частей, а по тому способу, той идее, которыми эти части слиты в полное и симметричное целое…»

Sibi justus justissimus,[8]

– прибавим мы от себя.

Глава IV. Бокль в обществе

В 1860 году умерла мать Бокля – dear Janny, как он ее звал всегда, умерла после долгой мучительной болезни, длившейся многие годы. Ее последний взгляд был обращен на сына и его книгу, которая постоянно лежала рядом с ней на ночном столике, заставленном рядами склянок с лекарствами. Бокль не вынес ее агонии, он бросился в свой кабинет и здесь, с глазами, полными слез, в нервном болезненном возбуждении написал горячую страницу в защиту бессмертия души. Он как бы вспомнил в эту минуту все доказательства знаменитого автора «Подражания Христу» и выводил бессмертие из страстной потребности видеть любимое существо за гробом, из невозможности такого безмерно жестокого удела, как вечная разлука. Эта написанная им страница – своеобразная песнь человеческого горя и измученного сердца, стон отчаяния, когда гордый разум отказывается от своей гордости и с детской беспомощностью бросается на колени перед роковой тайной мироздания и в блеске звезд, молчании неба ищет возможность уловить отклик своих страстей, своих желаний… Но —

Катятся волны с их шумом обычным,Ветер несется и тучи несет,Звезды мерцают в сияньи бесстрастном,Бедный безумец ответа все ждет.

Прошла минута безумия, и Бокль снова ушел в свою работу, забывая в творчестве свое горе и свою слабость. После смерти матери, его единственного лучшего друга всей жизни, он остался совершенно одиноким. Некому уже было ему перечитывать страницы своей рукописи по мере их создания, некому было поверять свои грандиозные замыслы – все еще грандиозные, несмотря на ограничения, – от которых тревожно и вместе с тем сладко замирало сердце.

Второй том его «Введения» сделал его имя еще более популярным. Письма то восторженные, то бранные летели к нему со всех концов Европы, иногда от людей совершенно необразованных, которые «осмеливались сердечно потрясти руку, написавшую „Историю цивилизации“. Некий русский путешественник (a gentleman russe), интересный для нас исключительно как соотечественник, навестил Бокля и сообщил ему, что русская молодежь запоем читает его книгу и видит в ней откровение (a revelation)… Даже испанцы перевели „Историю“ на свой язык…

Только критика продолжала будировать. Она раздражала Бокля, постоянно и неделикатно говоря ему, что начатого им дела он не закончит никогда, что его невозможно кончить. Эта мысль о невозможности преследовала его самого, но он старался приободрить себя, говоря: «Они (господа критики) не знают, сколько материала собрано мной. На каждый новый том введения мне надо лишь по два года. Будет еще 10–12 томов. Неужели же я не проживу 20–25 лет?..»

Но последние страницы второго тома оказались лучшими, последними страницами его сочинения. В них дает он нам свое завещание.

«Детская и безграничная вера, – говорит он, – с которой некогда принималось учение о вмешательстве, сменилось теперь холодным и безжизненным признанием его, нисколько не похожим на энтузиазм прежних времен. Скоро и это исчезнет, и люди перестанут тревожиться призраками, созданными их же собственным невежеством. Наш век, быть может, не увидит этого освобождения, но как верно то, что ум человеческий идет вперед, так же верно и то, что наступит для него год освобождения. Быть может, он придет скорее, чем кто-либо думает, ибо мы идем вперед скоро и большими шагами. Знаменья времени всюду вокруг нас, и кто хочет читать – да читает. Письмена горят на стене; приговор произнесен, древнее царство суеверия должно пасть, владычество призраков, уже распадающееся, должно рухнуть и рассыпаться прахом; новая жизнь вдохнется в нестройную хаотическую массу и ясно покажет, что от начала создания ни в чем не было противоречия, разлада, беспорядков, перерывов, вмешательства, но что все совершающееся вокруг нас, до отдаленнейших пределов материальной вселенной, представляет только различные части единого целого, которое все проникнуто единым великим началом всеобщей и неуклонной правильности».

вернуться

8

Справедливый к самому себе – наисправедливейший.