Сберегая место, я должен ограничиться этими немногими образчиками разговоров Бокля, хотя мог бы привести их в значительно большем количестве. Собранные вместе, они составили бы ценное дополнение к «Истории цивилизации», хотя едва ли скажут нам что-нибудь особенно новое. Мысль Бокля, глубокая и настойчивая, не отличалась, однако, ни разнообразием, ни легкостью. Он вытягивал свои заключения, точно проволоку из куска стали, и никогда не отступал от однажды принятых им принципов. Он в своих общественных, нравственных и политических воззрениях всегда был прагматиком и англичанином до мозга костей. Из всех систем воспитания он считал совершеннейшей ту, которая наиболее обеспечивает физическую и духовную свободу и самостоятельность ребенка; из всех систем государственного устройства его привлекала больше всего английская. Он был защитником свободы торговли, печати, слова и – нечего даже говорить – религиозных убеждений. Он верил, что по мере того, как наука обращает в прах суеверия и предрассудки, вражда между народами и воинственный дух должны слабеть и постепенно атрофироваться. Национальный узкий эгоизм он считал одним из главных тормозов развития и радостно приветствовал первую Всемирную Парижскую выставку. Правительственный деспотизм в любой форме возмущал его. Когда Наполеон III раскрыл свои карты и стал ссылать на галеры всех, кто осмеливался не считать его правление торжеством «свободы и незабвенных принципов 1789 года», Бокль не желал более посещать Франции. «Меня оскорбляет судьба великого и передового народа», – говорил он с искренней грустью. Один из немногих англичан, он осуждал Севастопольскую кампанию, считая общеевропейскую войну в середине XIX века чем-то уродливым и отвратительным.
Более подробное изложение взглядов Бокля на этот последний важный пункт, полагаю, не затруднит читателя:
«Каждое важное приобретение в области знания, – говорит он, – усиливает авторитет умственно трудящихся классов, увеличивая запас средств, которыми они могут располагать. Но между этими классами и военным сословием существует явный антагонизм: это антагонизм между мыслью и делом, между внутренним и внешним, между доказательством и насилием, между силой убеждения и физической силой – короче говоря, между людьми, живущими мирным промыслом, и людьми, живущими войной. Следовательно, все, что благоприятно одному из этих классов, очевидно неблагоприятно другому. Предполагая, что все другие обстоятельства в одном и том же положении, можно смело сказать, что по мере того, как умственные приобретения известного народа увеличиваются, его расположение к войне уменьшается, и наоборот, если умственные силы весьма ограниченны, то расположение к войне весьма сильно. У совершенно диких народов чисто умственных приобретений вовсе не бывает; для них дух представляет сухую, бесплодную пустыню, и потому возможна только внешняя деятельность; у них единственное достоинство – личная храбрость. Человек не имеет никакого значения, пока не убьет хотя бы одного неприятеля, и чем больше он убил себе подобных, тем большим он пользуется весом. Вот совершенно дикое состояние, вот та степень человеческого развития, на которой более всего ценится воинская отвага и более всего уважаются воины. От этого ужасно низкого состояния до высоты цивилизации ведет длинный ряд ступеней; на каждой из ступеней физическая сила теряет часть своего владычества и несколько усиливается владычество мысли. Медленно, один за другим, возникают мыслящие, мирные классы; сперва воины глубоко презирают их, но мало-помалу они ободряются, возрастают числом и крепнут силой и с каждым шагом вперед ослабляют старый воинственный дух, которым прежде поглощались все другие стремления. Торговля, мануфактуры, законы, дипломатия, литература, науки, философия – все это было прежде неизвестно, теперь же каждый из этих предметов становится специальностью особого класса людей. Каждый класс отстаивает важность своих занятий. Из этих классов некоторые, конечно, менее миролюбивы, чем другие, но даже и те, которые наименее отличаются этим качеством, все-таки более расположены к миру, чем люди, у которых все мысли направлены к войне и которые видят во всякой новой распре возможность отличиться, вовсе не существующую для них в мирное время».
Воинственный дух и нетерпимость – вот мрачные силы, стоящие на дороге цивилизации, вот ее главный тормоз. Поучительно, что Бокль, этот кабинетный человек, вышел однажды из своего уединения и переменил перо историка на перо памфлетиста, когда на глазах всего английского общества грубо и дерзко была поругана веротерпимость. Я говорю о когда-то громком деле судьи Кольриджа, – деле, на котором и нам не мешает остановиться.
Читая и перечитывая как-то книгу Милля «О свободе», Бокль натолкнулся на такую фразу: «Ни одна европейская страна не может еще похвалиться тем, что вполне и безусловно держится великого принципа веротерпимости. Преследования за веру и убеждения, хотя и редкие сравнительно с предшествовавшими веками, все еще повторяются довольно часто. Даже Англия, гордящаяся своей свободой, не составляет исключения. Еще очень недавно провинциальные газеты сообщали, что в Корнвалисе некто Пули был приговорен судьею Кольриджем к восемнадцатимесячному аресту за пропаганду мнений, показавшихся судье еретическими…»
Эта фраза поразила Бокля. Хорошо зная Милля, он не допускал даже мысли, чтобы тот бросал слова на ветер или без полного убеждения в истинности своих слов. Но вместе с этим факт преследования казался ему настолько чудовищным, что он отказывался верить ему. Несколько успокоившись на мысли, что газеты ввели в заблуждение Милля, он решился, однако, расследовать историю, очевидно, незнакомый с мудрым параграфом, по которому никто не имеет права вмешиваться в дело, прямо его не касающееся.
Оказалось, что Милль был прав, и вот что разузнал Бокль.
Летом 1857 года один бедный чернорабочий по имени Фома Пули проживал в Лоскерде, зарабатывая себе пропитание поденщиной. Все знали его как человека трудолюбивого, честного и непьющего. Но, вместе с этим, образ жизни и некоторые поступки Пули были настолько странны и эксцентричны, что многие считали его не в своем уме. Несмотря на это, Пули пользовался расположением окружающих и любовью своего семейства, для которого он работал не покладая рук. Несомненно, что он был подвержен галлюцинациям. Между прочим, ему представлялось, что земля – живое существо, почему он и отказывался слишком глубоко запускать заступ, уверяя, что таким путем он может прорвать кожу «общей матери» и причинить ей боль. Если бы это случилось, обиженная земля должна была поглотить все реки, ручьи, потоки, и людям не оставалось бы ничего, как умереть от жажды. Кроме того, больному воображению Пули казалось почему-то, что стоит только сжечь Библию, рассеять пепел по полям, и в таком случае прекратится гниение картофеля. Библию и христианство он ненавидел со всем фанатизмом безумия. Вредного влияния он, однако, не оказывал ни на кого. Его невежество, путаница его мыслей бросались всем в глаза, его проповедей не слушали, так как считали их бредом сумасшедшего. Что же касается до фермеров, то они охотно брали Пули к себе в работники, ценя его мускулы и воловью неутомимость.
Однажды Пули, раздобыв кусок мела, написал на чьих-то воротах несколько бессмысленных слов, которые должны были, по его мнению, объяснить таинственную связь между сожжением Библии и прекращением картофельной болезни. Тем же путем бедняга объяснил, что ненавидит христианство. Местный священник не преминул донести о таковой ереси, а чиновник, тоже из духовного звания, заключил Пули в тюрьму.
Пули предстал перед судьей. Ему не дали защитника, зато прокурор произнес длинную речь о вреде ереси. Все присутствовавшие на разбирательстве заметили, что обвиняемый говорит путаницу, держит себя странно и, очевидно, плохо понимает, где он и что он. Только на одного судью Пули произвел впечатление совершенно здравого и нормального человека, почему и был приговорен к полуторагодичному тюремному заключению. Имя судьи – мистер Кольридж.