Теория символа Шеллинга имела и еще один существенный аспект, а именно утверждение онтологического статуса символа, становившегося таким образом не только формой изображения, но и формой бытия мира. Решение этой философской проблемы в рамках романтического мировоззрения имело принципиально важное значение и для Торо. Шеллинг утверждал, что органическая природа «символична, ибо здесь бесконечное понятие связано с самим объектом, общее всецело есть особенное и особенное есть общее» (там же, 110). Разумеется, ни на минуту не следует упускать из виду абсолютно-идеалистический характер мировоззрения Шеллинга и развитой им теории тождества. «Кто еще не поднялся до того пункта, когда для него абсолютно идеальное непосредственно и как раз поэтому стало также абсолютно реальным, тот не способен ничего понять ни в философии, ни в поэзии», — писал немецкий философ (там же, 90). Исходя из этого тезиса, он отождествлял идеальные формы изображения реального с самим реальным. В более отчетливом виде эта мысль Шеллинга звучит так: «…именуемое нами природой лишь поэма, скрытая под оболочкой чудесной тайнописи» (30, 237). Идея эта разделялась и Торо, по крайней мере в период его творческой эволюции, связанной с трансцендентализмом. Конкретно-исторические корни символизма Торо можно увидеть в философском учении Эмерсона, его непосредственного предшественника.
В какой-то степени огрубляя тонкие философские выкладки Шеллинга, но одновременно облекая их в художественно-образную форму, Эмерсон выдвигал и обосновывал два главных положения: «Отдельные естественные факты суть символы отдельных духовных фактов… Природа есть символ духа» (48, 27). Преобразовывая эти общие идеи в более частные выводы, Эмерсон писал, что всякому явлению в природе соответствует какое-нибудь состояние души и что состояние души может быть описано только путем изображения соответствующего природного явления. Согласно методологической схеме Эмерсона, трансцендентальный символизм природы приводит к тому, что описание природы становится по сути дела описанием состояний индивидуального сознания в его отношении к абсолютной идее, к «сверх-душе». Но обладают ли феномены внешнего мира символическим смыслом, присущ ли он им внутренне, словно спрашивает себя Эмерсон и отвечает: «Разве горы, и волны, и небеса не имеют лишь то значение, какое мы им сознательно даем, когда мы их употребляем как эмблемы наших мыслей? Мир эмблематичен» (там же, 29). Если мир субстанционально эмблематичен, то вся совокупность природных явлений превращается в собрание метафор и символов. Трансцендентальный символизм Эмерсона смыкался с его трансцендентальной онтологией.
Торо очень близко подходил к символизму в его немецком и новоанглийском виде. «Объекты и явления природы, — писал он, — суть оригинальные символы, или образы, которые выражают наши мысли и ощущения» (10, 18, 389). Творчество Торо — прекрасный пример воплощения в жизнь шеллингианской концепции символа как «органического» соединения идейности и образности. В то же время не исключено, что у Эмерсона Торо мог заимствовать идею онтологического статуса символа.
Символизм Торо и романтиков не был ни случайным, ни исключительным явлением в истории философии. Разочарование в идеалах просветительского рационализма вызвало в европейских философских «державах» — Германии, Англии, Франции — волну иррационализма и интуитивизма. Но поражение Великой французской буржуазной революции глубоко затронуло сами основания идейных течений не только в Европе, но и в Америке. «Первая реакция на французскую революцию и связанное с ней Просвещение, естественно, состояла в том, чтобы видеть все в средневековом, романтическом свете…» — писал К. Маркс (1, 32, 44). В философии это определялось потерей веры в возможность разумного устройства общества, потерей веры в разумность вообще. Символизм, приобретший в конце XVIII — начале XIX в. несомненную популярность в среде философов и литераторов, предоставлял весьма удобную форму внедрения иррационализма в философское мировоззрение.
Развивая в «Философских тетрадях» критику субъективно-идеалистических истолкований понятий, В. И. Ленин писал, что «против них (символов. — Н. П.) вообще ничего иметь нельзя. Но „против всякой символики“ надо сказать, что она иногда является „удобным средством обойтись без того, чтобы охватить, указать, оправдать определения понятий“ (Begriffsbestimmungen). А именно в этом дело философии» (2, 29, 108).
В Соединенных Штатах в лице новоанглийских трансценденталистов романтизм, сохраняя свою идеалистическую направленность, получил существенно иную окраску по сравнению с романтизмом европейским. Если «таинственность», «невысказанность» символа использовалась европейскими романтиками для создания «гимнов к ночи» (Новалис), то Торо, применяя романтический метод, стремился воспеть «гимн утренней заре». Конечно, оптимизм не всегда был свойствен Торо; мрачное разочарование в идеале нередко охватывало мыслителя, но все же общая тенденция развития его взглядов была скорее подчинена ожиданию грядущих дней, нежели идеализации былых времен. Бурное становление американской жизни — в самом широком смысле слова — вызывало хотя порой и тревожное, но в целом оптимистическое ожидание будущего. Само поступательное движение американской нации «на Запад», несмотря на сопутствующие ему противоречия и трагические обстоятельства, все же стало для Торо образом раскрывающихся сил человека, безбрежности его возможностей. В отличие от романтиков-символистов Германии и Англии Торо не стремился во что бы то ни стало противопоставить идеал той реальности, которая его окружала. Символический метод, полагал Торо, способен обнаружить идеал в повседневном, ординарном бытии. «Мы способны постичь божественное и высокое, только если постоянно проникаемся окружающей нас реальностью» (9, 116). Однако при всем этом символизм был в сущности идеалистическим методом освоения действительности, а это неизбежно приводило к противоречивости его внутренней структуры, к искажению общей картины мира. «Супранатуралистическая» подоплека символизма логически влекла за собой спиритуалистические колебания.