Выбрать главу

Он повел своих гостей к стене, подле которой недавно сидел. На полу они увидели книги и цитру, а на стене полное рыцарское снаряжение, весьма изысканное даже на первый взгляд. Пять больших каменных плит, сложенных наподобие ларя, заменяли стол. На верхней плите выделялся барельеф: мужчина и женщина, изваянные во весь рост, с венком роз и лилий; по краям была высечена надпись: «Фридрих и Мария фон Гогенцоллерн[60] узрели здесь вновь свою отчизну».

Отшельник осведомился, откуда родом его гости и что привело их в эти края. Он отличался любезностью, откровенностью и не скрывал, что повидал свет. Старик молвил:

— Нет сомнений, вам довелось повоевать. Об этом говорит ваше снаряжение.

— Тревоги войны, ее переменчивость, возвышенный поэтический дух, свойственный воинству, захватили мою одинокую юность, и моя жизнь постигла в них свою судьбу. Должно быть, затяжная сумятица, бесчисленные столкновения, в которые был я вовлечен, усугубили мою склонность к уединению; да и не соскучишься в обществе необозримых воспоминаний, особенно когда созерцаешь их заново, открывая истинную согласованность, внутреннюю обусловленность их чередования, осмысленность их появления.

Настоящий вкус к человеческой истории вырабатывается с возрастом, и спокойное воздействие воспоминаний для него благотворнее сокрушительных впечатлений, оставляемых современностью. Связь между ближайшими событиями едва уловима, тем удивительнее взаимность отдаленного; и лишь тогда, когда обозреваешь долгую череду, не истолковывая всего буквально, но и не подменяя стройного течения путаницей своевольных домыслов, усматриваешь в былом и в будущем звенья сокровенной цепи и видишь, как слагается история из упования и воспоминания. Но только тому, для кого предыстория не канула в забвение, дано открыть простой устав истории. Нам доступны лишь приблизительные, удручающие формулы, и мы довольны, когда нам удается хотя бы для себя самих подыскать сносное предписание, сколько-нибудь разъясняющее нам нашу собственную недолгую жизнь. Мне, пожалуй, позволительно утверждать: пристальное исследование жизни в разных судьбах всегда вознаграждается проникновенным, вечно новым удовлетворением, никакая другая мысль не возносит нас так высоко над мирским злом. В юности история возбуждает любопытство и читают ее для развлечения, как сказку; для зрелого возраста история — небесная утешительница и благожелательная наставница, которая своими мудрыми беседами бережно ведет нас к более возвышенному и более пространному поприщу, являя нам иной мир в отчетливых картинах. Церковь — жилище истории, кладбище — цветник ее символов. Писать историю подобает лишь богобоязненным старцам, уже изжившим свою собственную историю и уповающим только на то, что для них найдется место в цветнике. В таких писаниях не будет пасмурного уныния; напротив, луч свыше придаст всему вернейшее прекраснейшее освещение, и над этими таинственно-взволнованными водами будет носиться Святой Дух.

— Как справедливо и вразумительно вы говорите, — отозвался старик, — и вправду записывать бы прилежнее и достовернее все то, чем славится наше время; так писалось бы благочестивое завещание, предназначенное для будущего человека. А то мы изощряемся и печемся ради тысячи вещей, которые нас касаются куда меньше, и упускаем из виду неотложнейшее и существеннейшее: нашу собственную судьбу, судьбы наших присных, наших сородичей, хотя в этих судьбах и распознается тихая целенаправленность Провидения, но мы, нисколько не тревожась, беззаботно позволяем всем следам исчезнуть в забвении. Может быть, потомки поумнеют и как святыней научатся дорожить малейшим свидетельством былых свершений, не пренебрегая даже заурядной жизнью отдельного человека: и в таком зеркале бывает видна великая современность.

— К сожалению, — сказал граф фон Гогенцоллерн, — и те, кто берется записывать свершения и перипетии своего времени, не утруждают себя раздумьями о том, как лучше разрешить свою задачу, не пытаются придать своим свидетельствам законченность и соразмерность, а выделяют и сочетают разрозненное как бог на душу положит. Недолго удостовериться на собственном опьгге: отчетливо и связно описываешь лишь то, что сам изведал, когда видишь перед собой истоки, череду подробностей, целенаправленность и предназначение; иначе вместо описания получится беспорядочное нагромождение недомолвок. Велите ребенку обрисовать машину, заставьте крестьянина рассказать о корабле, и, разумеется, никто не найдет в их словах никакого проку, ровным счетом ничего поучительного; так и большинство летописцев, среди них искушенные повествователи, прямо-таки удручают подробностями, опуская при этом как раз достопамятное, без чего история не история; и вместо восхитительного, назидательного целого остается множество бессвязных происшествий. Если толком все это обдумать, представляется, что историку нельзя не быть поэтом[61], так как никто, кроме поэта, не владеет искусством безошибочно сочетать события. В поэтических повествованиях и фантазиях меня всегда услаждала и умиротворяла отзывчивая чуткость, которой доступен таинственный дух жизни. Ученые хроники менее достоверны, чем такие сказки. Пусть лица со своими судьбами вымышлены, они вымышлены в таком духе, что сам вымысел приобретает естественность и достоверность. Когда урок радует нас, не все ли нам равно, существовали или нет лица, чья судьба так напоминает нашу. Мы жаждем постигнуть в исторических явлениях ясный возвышенный смысл, и, если наша жажда утолена, мы готовы пренебречь такими случайностями, как действительное существование внешних фигур, в которых этот смысл проявляется.

вернуться

60

25 Фридрих и Мария фон Гогенцоллерн. — Граф Фридрих III фон Цолре принадлежал к свите Фридриха Барбароссы и его сына Генриха VI, который пожаловал его в 1191 г. бургграфством Нюрнбергским.

вернуться

61

…историку нельзя не быть поэтом… — Размышления графа фон Гогенцоллерна об истории и поэзии перекликаются с «Поэтикой» Аристотеля: «Ибо историк и поэт различаются не тем, что один пишет стихами, а другой прозою (ведь и Геродота можно переложить в стихи, но сочинение его все равно останется историей, в стихах ли, в прозе ли), — нет, различаются они тем, что один говорит о том, что было, а другой — о том, что могло бы быть. Поэтому поэзия философичнее и серьезнее истории, ибо поэзия говорит об общем, история о единичном» (пер. М. Л. Гаспарова) [Аристотель. Поэтика. IX. 1451р. 2). Подобные мысли высказывает и английский поэт Филипп Сидней в своей «Защите Поэзии» (1580): «Так Геродот озаглавливал свою Историю именами девяти Муз; и он, и его последователи либо похищали нечто, принадлежащее поэзии, либо присваивали ее себе: пылкие описания страстей, многие подробности битв, которых никто не может подтвердить, а если кто-нибудь вздумает это оспорить — длинные речи королей и предводителей, наверняка никогда не произнесенные теми. Так поистине ни философ, ни историограф не могли бы пройти через врата распространенных суждений, не обзаведись они великим паспортом поэзии, которая все еще присутствует среди народов, где образованность не процветает» (пер. мой. — В. М.). У самого Новалиса в набросках к роману читаем: «Эпический период должен стать историческим действием, чьи сцены связаны повествованием».