— С тех пор как я обосновался в этой пещере, — присовокупил отшельник, — я привык подолгу раздумывать о былом. Не берусь даже описать, как занимают подобные размышления, так что мне вполне понятна любовь горняка к своему ремеслу. Стоит мне взглянуть на эти диковинные древние кости, которые разбросаны здесь в таком ужасающем скоплении, стоит мне подумать о былой дикости, когда неведомые чудовища, теснясь целыми полчищами, повалили в эти пещеры, движимые неистовым страхом, чтобы здесь встретить свою погибель, стоит мне мысленно пойти еще дальше и достигнуть времен, когда эти пещеры врастали одна в другую, а земля была дном чудовищных вод, и кажется, будто сам я — дитя вечного мира, который грезится в грядущем. Какая тихая, приязненная, нежная и просветленная нынче природа после тех неистовых, непомерных веков! Как теперь ни пугает гроза, как ни устрашает землетрясение, все это лишь смутные отголоски тех жутких родовых схваток. Надо полагать, и деревья, и звери, сами тогдашние люди, если только можно было встретить людей кое-где на островках в том океане, отличались более громоздким, кряжистым сложением; тогда, по крайней мере, старые предания о великанах имеют под собой кое-какую почву.
— Приятно видеть, — молвил старик, — это неуклонное умиротворение в природе[62]. Везде можно наблюдать, как распространяется проникновенное сочувствие, обезоруживающее дружелюбие, живительное, подкрепляющее сближение, так что, по-видимому, хорошие времена будут сменяться лучшими. Правда, кое-где еще могут бродить прежние дрожжи, давая себя порою знать яростным буйством, но нельзя не видеть, как неодолимо влечет единение в стройном вольном согласии, дух которого скажется в самом неистовстве, и всякое буйство скоро минует, лишь приблизив эту великую цель. Допустим, природа устает плодоносить и не производит уже сегодня ни металлов, ни самоцветов, ни гор, ни утесов; растения и животные уже не поражают столь неудержимым ростом и мощью; по мере того как плодовитость убывает, растет искусство образовывать, облагораживать, сочетать; природа стала отзывчивее, нежнее, ее фантазия разнообразнее, щедрее на символы, а ее рука обретает легкость истинного искусства. Природа очеловечивается, и если прежде она была дикой горою, неумеренной в своих месторождениях, теперь она — тихое зиждительное растение, художница, немая в своей человечности. Да и зачем новые сокровища, когда они уже имеются в избытке бог весть на сколько времени! И ходил-то я не так уж много, а какие мощные залежи обнаружил чуть ли не с первого взгляда! Их разработка останется на долю потомства. Сколько кладов заключают в себе горы на Севере, какие благоприятные приметы обнадежили меня всюду на моей родине, в Венгрии, в предгорьях Карпат, в долинах среди утесов Тироля, в Австрии, в Баварии. Я бы разбогател, если бы мог унести с собой только то, что само шло мне в руки, отскакивая из-под моего молотка. Мне довелось повидать настоящие волшебные сады[63]. Лучшие металлы блистали таким художеством, что просто загляденье. Серебро завивалось кудрями, ветвилось, на серебряных ветвях пламенели прозрачные рубиновые плоды, массивные деревца коренились в хрустале неподражаемой отделки. Едва верилось явному свидетельству собственных чувств; все блуждал бы да блуждал в этих очаровательных дебрях. Вот и теперь я странствую и сколько примечательного уже повидал, а ведь в других странах земля наверняка тоже изобильна до расточительности.
— Вне сомнения, — ответил неизвестный, — стоит лишь помыслить о сокровищах Востока, чтобы убедиться в этом, а разве отдаленная Индия, Африка, Испания не прославились уже в древности щедротами своих недр? Конечно, воину некогда присматриваться к жилам и расселинам гор, однако и меня занимали подчас эти проблески, удивительные бутоны, сулящие неведомый цветок и плод. Думал ли я тогда, при дневном свете весело минуя те сумрачные логова, что буду доживать свой век в глубине горы? Я гордо возносился над землей, окрыленный моей любовью, и надеялся встретить в ее объятиях поздний закат моей жизни. Конец войны позволил мне вернуться на родину, и я, счастливый, уповал на усладительную осень. Но дух войны, казалось, одушевлял и мое счастье. Моя Мария на Востоке стала матерью. Двое наших детей[64] превратили нашу жизнь в радость. Но их цветенью повредило море и веянье сурового Севера. Едва мы достигли Европы, я через несколько дней похоронил их. Скорбный, вез я мою безутешную супругу в родные места. Не иначе, как нить ее жизни истлевала в тихой горести. Вскоре мне снова пришлось отправиться в дорогу, и, неразлучная со мною, как доселе, она вдруг скончалась кротко у меня на руках. Наше земное паломничество завершилось неподалеку отсюда. В тот же миг я принял решение. Я сподобился найти то, чего никогда не чаял обрести; божественный свет меня посетил, и с того дня, когда я собственноручно ее здесь похоронил, десница Всевышнего освободила мое сердце от печали. Потом я позаботился о надгробном памятнике. Мы склонны принимать начало за конец, моя жизнь подтверждает это. Молю Бога даровать вам всем такую блаженную старость и такой невозмутимый дух, как у меня.
62
63
64