Пример 4. Смещение контекстов истории, времен, эпох и народов в поисках общего абсурдно-трагического знаменателя: «На улицах иллюминация. / — Это Афины? / — Нет, не Афины. / — Это Венеция? / Нет, не Венеция. / Тут на башенках антенны, / На колоннах микрофоны. / Музыка играет. / Публика гуляет / <…> / — Говорят: / Герострат / Поджёг / Рейхстаг!» («Герострат», кн. «Голоса»)[79]. Здесь карнавальное дыхание истории — «хочу шампанского и сыра» — сначала уводит читателя из современной советской реальности, а потом, когда шествие закончено, фиксирует в памяти читателя травму возвращения[80].
Пример 5. Кафкианский абсурд повседневной гнетущей бессмыслицы: «Паук / Яков Петрович/ Висел в углу в уборной. / Человек / Яков Петрович, / Покакав, / Разразился речью бурной: / — Я человек!» («Паук», кн. «Голоса»)[81]. Сапгир здесь будто воображает коммунальный советский вариант «Превращения»[82].
Пример 6. Абсурдизация политики и идеологии, или негатив абсурда: «<…> — Говорят, / Казнят / Еврея. / Спрашиваю одного героя: / — Неужели всех / Врачей? — / (Смех.) / — Рабиновича? / — Рабиновича. / — Абрамовича? / — Абрамовича. / — А Гуревича? / — И Гуревича / И Петрова Ивана Петровича <…>» («Суд», кн. «Голоса»)[83]. «Дело врачей» и геноцидные сценарии Сталина, к истории которых Сапгир обращался и в более поздних стихах, здесь преподносятся на самой грани абсурдированного и исторически верного.
Пример 7. Абсурдный тавтологизм (две разновидности).
7А. Цитатный тавтологизм: «<…> Мы все похожи друг на друга: / Друг Похож на врага, / Враг / Похож на друга. / Ненависть похожа на любовь, / Вино пролитое — на кровь. / И только нож / Похож / На нож» («В ресторане», кн. «Голоса»)[84]. Здесь цитатное эхо «Евгения Онегина» создает эффект узнаваемости незнакомого новаторского текста, а тавтологизм есть, в конце концов, отказ от звенящих в ушах клишированных рифм.
7Б. Тавтологизм повтора: «<…> 9 муз: / Кроме музы / Музыки — / Муза / Математики, / Муза Электроники, / Муза Кибернетики, / Муза / Бионики, / Муза / Космической войны, / Муза / Общей тишины / И девушка по имени Муза <…>» («Поэт и муза», кн. «Голоса»)[85]. Здесь Сапгир намеренным жестом отсылает к знаменитой картине Анри Руссо «Поэт и его Муза: Портрет Аполлинера и Мари Лоренсэн» (1909; в Пушкинском музее в Москве) и обозначает как свои примитивистские склонности[86], так и восхищение авангардизмом Гийома Аполлинера.
Пример 8. Паронимический абсурд (две разновидности).
8А. От абсурдных звуковых ассоциаций к абсурдному сюжету: «В пустыне Гоби / Забыта пустая железная бочка // В небе / Ни облачка // Красная глина / Дымится равнина // Ветер задувает / Бочку задевает / Покатилась бочка // На дороге блюдо / Череп Верблюда <…>» («Бочка», кн. «Молчание»)[87].
Психофонетический эффект паронимии — здесь иллюзия случайного рождения сюжета из столкновения звуков — роднит Сапгира с абсурдистской поэзией Кристиана Моргенштерна (1871–1914), которого переводили на русский еще в 1910-е годы.
8Б. Транс-смыслица: «<…> Под фонарем / Мелькает снег / Снег сыплется из фонаря / Я думаю / Си-ва-но-ря / Она куда-то убегает / А он горит и не мигает <…> // Ссорились / Сиваноря! / Сыпались / Из фонаря» («Снег из фонаря», кн. «Молчание»)[88]. Здесь фонетические «бред» и «галлюцинации» восходят, прежде всего, к Хлебникову. Заметим, кстати, что у А. Вознесенского, в книге «Антимиры» (1964), в качестве эпиграфа к разделу «Осенебри», помещено следующее стихотворение: «Стоял январь, не то февраль — какой-то чертовый Зимарь! // Я помню только голосок, / над красным ротиком — парок, // и песенку: „Летят вдали / красивые осенебри…“»[89]. Сходство «песенки-травести из спектакля „Антимиры“»[90] Вознесенского и стихотворения Сапгира очевидно, и оба текста датированы 1963-м годом. Воздух культуры…
Пример 9. Абсурдистская профанация «святых коров» культуры: «Пьедестал. / На пьедестале / Стул. / На стуле / Всем на обозрение / Страшилище — / Влагалище / Косматится гривою гения» («Памятник», кн. «Голоса»)[91]. Здесь начинается серия «прогулок» Сапгира «с Пушкиным», которые продолжатся в течение четырех десятилетий, завершившись в книге «Черновики Пушкина».
Андрей Цуканов недаром назвал «исследование феномена абсурда, в который заключено человеческое существование», «суть[ю] поэзии Сапгира и Холина». У Сапгира (в гораздо большей степени, чем у Холина) экзистенциальный, философский абсурд, «возникающий в сознании человека при столкновении с высокой трагедией смерти (Сизиф у Камю [вписанный в контекст советских 1950-х—1960-х?]), почти неразличимо слился с абсурдом, возникающим при столкновении с мелкотравчатостью человеческих страстей […] и бессмысленностью существования»[92].
80
В. Кривулин писал о стихах Сапгира как иллюстрациях к «идеям карнавальной, веселой смерти» в связи с книгой Бахтина о Рабле см.:
82
Разумеется, речь не идет о прямом влиянии Кафки; первые переводы Кафки на русский язык были опубликованы в СССР лишь в 1964 г.
86
В книге о русском авангарде Сергей Бирюков писал о «неопримитивистски[х] устремления[х]» поэтов-лианозовцев (см.:
90
Под таким названием этот текст А. Вознесенского напечатан в его сборнике «Ахиллесово сердце» (М., 1966. С. 32), с добавлением двух последних строк: «Но если наземь упадут / их человолки загрызут». В этот сборник также вошла цитируемая выше «Баллада-яблоня».
92