Я подошел к окну. Дождь сменился мокрым снегом, налипавшим на стены и стекла. Снежинки без помех проникали сквозь щели в плохо пригнанных рамах и таяли на подоконнике.
Окно выходило не в сад, а на сараи и сточные канавы. Я ненавидел эти уродливые строения, соседствующие с дворцом, но больше всего – смердящую внизу клоаку. Если я стану королем, то прикажу закрыть ее. Если я стану королем…
Выпавший снег уже покрыл землю, засыпав крыши и смягчив их убогость. Но краше они не стали. Время делает белыми и гладкими даже бренные останки, но не придает им привлекательности.
Пробирающий до костей холод вынудил меня отойти от окна к угасающему огню камина.
7
Слова Стивена Фарра подтвердились. Королева, моя мать, ждала ребенка. Она разрешилась от бремени в феврале 1503 года, на Сретение, но очередной наследник английского престола так и не увидел свет. У королевы родилась мертвая девочка. А спустя девять дней, в свой тридцать седьмой день рождения, умерла она сама…
Даже сегодня я лишь вскользь говорю об этом, чтобы не завязнуть в воспоминаниях и не дать волю… ярости… или скорби? Не знаю… Возможно, и тому и другому.
Страна погрузилась в долгий траур, целыми днями резчики в поте лица трудились над традиционным погребальным изваянием, которое устанавливалось на катафалк. Требовалось создать точную копию, чтобы она могла предстать перед толпой, словно живая, в королевской мантии и мехах, когда похоронная процессия будет проезжать по улицам Лондона из Тауэра, где умерла моя мать, в Вестминстер, где ее похоронят. Народ должен вновь увидеть свою славную королеву и запомнить ее образ. Последнее впечатление также считалось очень важным. Я хотел сказать об этом Фарру.
Но мне-то больше не суждено увидеть ее! Никогда, никогда, никогда… Взглянув на деревянную статую, я возненавидел ее, она казалась почти живой, тогда как на самом деле жизнь моей матери прервалась… Мастера отлично справлялись с таким заказами. Особенно когда им приходилось работать с посмертной маской, а не с живой натурой. Но ведь ей было всего тридцать семь, и казалось немыслимым, что в столь молодые лета пора служить образцом для погребальной статуи. Нет, нет, слишком рано…
Ночью я услышал рыдания короля. Но он ни разу не зашел ко мне, не попытался разделить со мной горе. Так же как не желал видеть, как мне больно. Отец ограничился кратким объявлением о том, что мы все должны отправиться на похороны.
Этот день выдался морозным и туманным. Солнце так и не появилось, оно скрывалось за голубой дымкой. Земля словно погрузилась в вечные сумерки. В Лондоне на улицах зажгли факелы, и мимо них от Тауэра к Вестминстеру под приглушенный бой барабанов медленно продвигалась похоронная процессия. Впереди выступали три сотни лейб-гвардейцев, за ними ехал запряженный восьмеркой черных лошадей катафалк, обитый траурной тканью, своеобразная посмертная колесница высотой около двадцати футов. На крыше ее возвышалась ужасная (на мой взгляд) статуя улыбающейся королевы, облаченной в церемониальный наряд. За одром следовали тридцать семь призрачных, как туман, фигур – молодые женщины в белых одеждах, которые несли белые свечи. Позади шло наше семейство: король, Маргарита, Мария и я.
Испытание этим не ограничилось. В Вестминстерском аббатстве мне еще пришлось выдержать заупокойную мессу и надгробную речь. Катафалк установили в дальнем конце церковного нефа, где он дожидался ужасной завершающей части: погребения.
По-моему, погребальную службу проводил Уорхем, хотя точно не помню. А вот панегирик произнес молодой мужчина. Тогда я увидел его впервые.
– В память королевы я сочинил элегию, – заявил он, – и, с вашего милостивого дозволения, хочу прочесть ее. – В его голосе странно сочетались повелительность и кротость.
Король сухо кивнул, и тот начал читать. В его стихах сама королева прощалась с нами, что вызвало у меня глубочайшие страдания – ведь при жизни она ничего такого не говорила, ей не удалось проститься со мной. И поэт, видимо, пытался исправить упущенное, словно знал об этом. Но откуда?