— Именно что верю, — ответила с большой живостью Ануся, — он, должно быть, по уши влюблен, если столько времени… если… если…
— Ой! Если что? — ответил, смеясь, пан мечник.
— Если то, — ответила она, топая ножкой, — если мы о нем услышим…
— Дай бог!
— И я скажу вам, почему… Вот: сколько бы раз пан Бабинич ни вспоминал о князе Богуславе, у него всегда лицо белело, а зубами он скрипел, как дверями.
— Вот это будет наш человек!.. — сказал пан мечник.
— Верно! И к нему мы уйдем, только бы он показался поблизости!
— Я бы отсюда вырвался, если бы имел свой отряд, и ты, девушка, увидишь, что для меня война не в новинку и эта старая рука тоже на что-то сгодится.
— Тогда идите, ясновельможный пан, под командование пана Бабинича.
— Это вам, барышня, очень хочется пойти к нему под командование…
Долго они перешучивались таким образом, и им было все веселей, и даже Оленька, забыв о своих печалях, изрядно развеселилась, а Ануся в конце концов начала фыркать от слов пана мечника, как кошечка. А так как она хорошо отдохнула, поскольку на последнем ночлеге неподалеку в Россиенах она выспалась как следует, Ануся ушла только поздней ночью.
— Золото, а не девка! — сказал после ее ухода пан мечник.
— Такое доброе сердце… я думаю, что мы быстро поймем друг друга, — ответила ему Оленька.
— А ты ее встретила вначале в штыки.
— Потому что думала, что ее подослали. Откуда мне знать? Я всех тут боюсь!
— Ее подослали?.. Разве что добрые духи!.. А вертлявая чертовски, как ласка… Был бы я помоложе, не знаю, до чего бы дело дошло, хоть я и сейчас еще хоть куда…
Оленька окончательно развеселилась и, упершись ручками в колени, склонила головку набок, подражая Анусе, и, глядя искоса на мечника, сказала:
— Как это, дядюшка? Вы мне тетушку хотите новоиспеченную подарить?
— А ну, тихо! Ну, — сказал мечник.
Но он при том усмехнулся и всей горстью начал подкручивать усы вверх.
— Даже и тебя, такую солидную девицу, она расшевелила. Я уверен, что между вами начнется великая дружба.
И вроде не ошибся пан Томаш, потому что немного времени спустя между девушками завязалась пылкая дружба, и росла она все больше, может быть, именно потому, что девушки представляли собой полную противоположность. Одна была душою серьезна, с глубокими чувствами, несгибаемой волей и разумом; другая же, при всем своем добром сердце и чистоте помыслов, была резвушкой. Одна со своим тихим выражением лица, светлыми косами, несказанным миром и красотой, веющей от всего ее стройного облика, была похожа на древнюю Психею; другая истинная смуглянка, приводила на мысль скорей ведьму, которая ночами завлекает людей в вертепы и смеется над их робостью. Офицеры, оставшиеся в Таурогах, которые изо дня в день могли видеть обеих, предпочли бы целовать у панны Биллевич ноги, а у Ануси сахарные уста.
Кетлинг, который имел душу шотландского горца, то есть полную меланхолии, почитал и боготворил Оленьку, Анусю же с первого взгляда возненавидел, на что она отвечала ему полной взаимностью, возмещая понесенные убытки на Брауне и всех остальных, не исключая и самого пана мечника россиенского.
За короткое время Оленька приобрела огромное влияние на свою подружку, и та со всей откровенностью говаривала пану мечнику:
— Она с двух слов больше скажет, чем я за целый день наболтаю.
От одного недостатка, однако, серьезная девушка не смогла вылечить свою подружку, а именно от кокетства. Стоило только Анусе услыхать в коридоре бряцанье шпор, как она мгновенно прикидывалась, будто что-то забыла или что хочет узнать, не пришло ли известий о пане Сапеге, и она выскакивала в коридор, вихрем мчалась и, налетев на офицера, восклицала:
— Ах! Как вы меня напугали!
После чего начинался разговор, сопровождаемый перебиранием фартучка, взглядами из-под бровей и различными другими штучками, с помощью которых самое твердокаменное мужское сердце может быть повержено.
И тем более вменяла ей Оленька в вину это баловство, что Ануся уже на второй-третий день знакомства призналась ей в потаенной склонности к пану Бабиничу. Они не раз об этом говорили.
— Некоторые передо мной как нищие просили милостыни, — говорила, стало быть, Ануся, — а этот дракон предпочитал на своих татар смотреть, а не на меня, и говорил со мной, как приказ отдавал: «А ну, вельможная панна, вылезай! А ну, панна, поехали! А ну, панна, пей!» Если бы он был еще грубиян, так ведь нет; или не заботился бы обо мне, но ведь заботился! В Красноставе я сразу же сказала себе: «Ты не смотришь на меня, так погоди!..» Но уже в Ленчной меня саму так разобрало, что просто ужас. И, скажу я тебе, только и глядела я в его серые глаза, а стоило ему засмеяться, уже меня радость берет, как будто я его раба…
Оленька повесила голову, потому что и ей вспомнились серые глаза. И тот, другой, говорил бы так же, и у того вечно одни команды были на уме, а твердость в облике, только разве что он совести не знал и бога не боялся.
Ануся же, погружаясь в воспоминания, продолжала:
— А когда он по полям летал на коне, я уж думала, что это прямо орел какой-то или гетман. Татары его боялись как огня. Где он ни появится, везде о нем говорят, а если случался бой, то кровожадность из него так огнем и била. Я много каких знаменитых рыцарей повидала, но такого, чтобы меня страх забирал перед ним, я никогда не видела.
— Если господь бог его тебе предназначил, то ты его получишь, даже если бы он тебя не любил, во что я не хочу верить.
— Любить-то он меня любил… немножечко… Но другую он любил больше. Он мне сам не раз говорил: «Это ваше счастье, вельможная панна, что я ни забыть, ни разлюбить не могу, иначе бы лучше волку козу доверить, чем мне такую девушку».
— А ты что?
— А я говорю ему: «Откуда, вельможный пан, ты взял, что я к тебе неравнодушна?» А он: «А я бы и не спрашивал!» Вот и делай с ним что хочешь с таким!.. Дурочка та, которая его не полюбила, это же камень, должно быть, а не девка. Я спрашивала, как ее зовут, он не хотел говорить. «Лучше, — говорит, — этого не касаться, это у меня рана, а вторая рана — это Радзивиллы… изменники!» И сразу у него делалось такое страшное лицо, что мне хотелось в мышиную нору спрятаться. Я его прямо боялась!.. Ну ладно! Не для меня он, не для меня!
— Проси его у святого Миколая, я знаю от тетки, что в таких случаях он лучший заступник. И смотри-ка, не обидь его, не завлекай других.
— Не буду больше никогда, только немножечко! Капельку!
Тут Ануся показывала на пальчике, сколько она себе позволит, и такую показывала малость, самое большее на полногтя, только чтобы не обидеть святого Миколая.
— Я ведь не впустую это делаю, — оправдывалась она перед паном мечником, который тоже стал принимать близко к сердцу ее легкомыслие, — я по обязанности, потому что если офицеры нам не помогут, то мы отсюда никогда больше не выберемся.
— Да ну! Браун этого не допустит!
— Браун уже сдался! — сказала она тоненьким голоском и опустила глазки.
— А Фиц-Грегори?
— Сдался! — отвечала она еще тоньше.
— А Оттенгаген?
— Сдался!
— А фон Ирен?
— Сдался!
— Ну, барышня, волк тебя заешь! Я вижу, что только с Кетлингом ты не сумела справиться…
— Я его не выношу! Но с ним справится кто-то еще. К тому же мы обойдемся и без его позволения.
— И ты, барышня, думаешь, что если мы захотим бежать, то они не помешают?
— Они пойдут с нами!.. — отвечала, поднявши голову и зажмурив глазки, Ануся.
— Господи! Тогда чего мы тут сидим? Сегодня же я хочу быть подальше отсюда!
Но после совещания, которое состоялось тут же, выходило, что необходимо потерпеть, пока не решится судьба Богуслава и пока пан подскарбий или пан Сапега не подойдут к пределам Жмуди. Иначе даже от рук своих можно было ждать ужасной смерти. Эскорт иностранных офицеров не только не защищал, но и увеличивал опасность, поскольку простой народ был так обозлен на чужестранцев, что каждого, кто не носил польской одежды, казнил без сострадания. Даже польские сановники, одетые по-иностранному, не говоря уже о французских и австрийских дипломатах, не могли путешествовать иначе, чем под прикрытием крупных военных отрядов.