Вот показалось ему, будто они приехали, встали, будто слышит он совсем рядом: «Рашков, Рашков!» Затем ему почудился стук топора по дереву.
После он почувствовал, что голову ему опрыскивают холодной водой и долго, долго льют в рот горелку. И тут совсем очнулся. Звездная ночь стояла над ним, а вокруг него пылало более десятка факелов. До ушей его донеслись слова:
— Очнулся?
— Очнулся! В сознании…
И в ту же минуту пред ним возникло лицо Люсьни.
— Ну, браток, — молвил вахмистр спокойным голосом, — пробил твой час.
Азья лежал навзнич и дышал вольнее, ибо руки его были вытянуты кверху по обеим сторонам головы, отчего грудная клетка высвободилась и набирала больше воздуха, нежели когда он лежал прикрученный к хребту бахмата. Однако руками он двигать не мог, они привязаны были над головой его к дубине, идущей вдоль спины, и обмотаны пропитанной смолою соломой.
Тугай-беевич сразу догадался, для чего все это сделано, но в ту же минуту заметил иные приготовления, и они свидетельствовали о том, что мучения его будут долгими и ужасными. От пояса до самых ступней он был раздет донага и, чуть приподняв голову, увидел меж голыми своими коленями свежеобструганное острие кола. Толстый конец кола упирался в ствол дерева. От обеих ног Азьи тянулись веревки, и к ним припряжены были лошади. Азья при свете факелов разглядел только конские крупы и стоящих чуть поодаль двух людей, которые, очевидно, держали коней под уздцы.
Несчастный кинул взгляд на все эти приготовления, затем, взглянув зачем-то на небо, увидел над собою звезды и блестящий лунный серп.
«На кол меня посадят», — подумал он.
И стиснул зубы так сильно, что даже челюсти свело. Пот выступил у него на лбу, но вместе с тем лицо захолодело — отхлынула кровь. Потом ему показалось, будто земля убегает из-под спины и тело летит, летит куда-то в бездонную пропасть. На минуту он потерял ощущение времени, места и всего происходящего. Вахмистр разжал ему зубы ножом и стал лить в рот горелку.
Азья давился и выплевывал жгучую жидкость, но все равно глотал. Странное состояние им овладело: он не опьянел, напротив, никогда прежде не было у него такой ясности сознания и ума. Он видел, что происходит, все понимал, но им овладело вдруг необычайное возбуждение, нетерпение даже — да что же так долго все это длится, когда же начнется?
Но вот послышались тяжелые шаги, и над ним встал Нововейский. При виде его все жилы напряглись у татарина. Люсьни он не боялся, слишком презирал его, но Нововейского — нет, его он не презирал, да и за что? Но всякий раз, когда Азья смотрел в лицо Нововейскому, душу его наполнял суеверный страх, отвращение, гадливость. Он подумал: «Я в его власти, и я боюсь его!» И было это так страшно, что волосы шевелились на его голове.
А Нововейский сказал:
— За то, что совершил ты, в муках погибнешь!
Татарин ничего не ответил, только громко засопел.
Нововейский отошел в сторону, настала тишина, прервал ее Люсьня:
— И на пани руку посмел поднять, — хрипло сказал он. — но пани-то нынче уж с паном в горнице, а ты у нас в руках! Пришел твой час!
С этих слов начались муки Азьи. Страшный этот человек в смертный свой час узнал, что и измена его. и жестокости — все впустую! Умри Бася в дороге, у него хоть было бы утешение, что, ему не принадлежа, она не принадлежит никому. И это утешение отняли у него как раз теперь, когда острие кола — вот оно, в локте от его тела. Все напрасно! Столько измен, столько крови, такая кара — и все впустую! Впустую! Люсьня и не знал, насколько мучительней стала смерть Азьи от этих его слов; знай он это — твердил бы их в течение всего пути.
Но теперь уже не было времени на душевные терзания, все должно было отступить перед экзекуцией. Люсьня наклонился и, обеими руками взявшись за бедра Азьи, чтобы направлять его тело, крикнул людям, державшим лошадей:
— Трогай! Медленно! И разом!
Кони дернулись — веревки, напрягшись, потянули Азью за ноги. Тело его поползло по земле и в мгновенье ока очутилось на занозистом острие. В тот же миг острие вошло в него, и началось нечто ужасное, нечто противное природе и чувствам человеческим. Кости несчастного раздвинулись, тело стало раздираться пополам, боль неописуемая, страшная, почти граничащая с чудовищным наслаждением, пронзила все его естество. Кол погружался все глубже и глубже.
Азья сжал челюсти, но наконец не выдержал — зубы его ощерились, из глотки вырвался крик «а-а-а!», напоминающий карканье ворона.
— Медленней! — скомандовал вахмистр.
Азья несколько раз повторил страшный свой крик.
— Каркаешь? — спросил вахмистр.
И крикнул людям:
— Ровно! Стой! Вот и все! — прибавил он, оборотясь к Азье, который умолк вдруг и только глухо хрипел.
Быстро выпрягли лошадей, после чего кол подняли, толстый его конец опустили в заранее приготовленную яму и стали засыпать землей. Тугай-беевич с высоты смотрел на эти действия. Он был в сознании. Этот страшный вид казни был тем более страшен, что жертвы, посаженные на кол, жили порою до трех дней. Голова Азьи свесилась на грудь, губы его шевелились; он словно жевал, смаковал что-то, чавкая; теперь он чувствовал невероятную, обморочную слабость и видел перед собою беспредельную белесую мглу, которая непонятно отчего казалась ему ужасной, но в этой мгле он различил лица вахмистра и драгун, знал, что он на колу, что под тяжестью тела острие все глубже вонзается в него; впрочем, тело начало неметь от ног и выше, и он становился все более нечувствительным к боли.
Временами тьма заслоняла этот ужасный белесый туман, тогда он моргал единственным глазом, желая смотреть и видеть все до самой последней минуты. Взгляд его с какой-то торжественностью переносился с факела на факел, ибо чудилось ему, будто вокруг пламени образуется как бы радужный круг.
Но мучения его на том не кончились; чуть погодя вахмистр приблизился к колу с буравом в руках и крикнул стоявшим возле драгунам:
— Подсадите-ка меня!
Два дюжих молодца подняли его кверху. Азья теперь смотрел на него вблизи, часто моргая, как бы хотел понять, что за человек взбирается на его высоту. А вахмистр сказал:
— Пани выбила тебе один глаз, а я поклялся и другой тебе высверлить.
При этих словах он запустил острие в зрачок, повернул раз-другой, а когда веко и тонкая кожица вокруг глаза навернулись на спираль, дернул.
И тогда из обеих глазных впадин Азьи в два ручья хлынула кровь, словно слезы в два ручья потекли по лицу его.
Лицо его побелело и становилось все белее. Драгуны в молчании принялись гасить факелы, будто стыдясь того, что свет освещает чудовищное это действо; только от лунного полумесяца струилось серебристое, не слишком яркое сияние на тело Азьи.
Голова его совсем опустилась на грудь, только привязанные к дубинке и обмотанные смоляной соломой руки его вздымались кверху, словно этот сын Востока призывал месть турецкого полумесяца на своих мучителей.
— На конь! — раздался голос Нововейского.
В последний момент вахмистр поджег факелом вознесенные руки татарина, и отряд двинулся к Ямполю, а средь руин Рашкова, средь ночи и пустоты остался на высоком колу один только Азья, сын Тугай-бея, и светил долго…
ГЛАВА L
Три недели спустя, в полдень, Нововейский прибыл в Хрептев. Из Рашкова он добирался так долго оттого, что часто переправлялся на другой берег Днестра, нападая врасплох на чамбулы и на пыркалабовых людей, стоявших на заставах поречья. Те рассказывали потом подходившему султанскому войску, будто повсюду видели польские отряды и слышали о многочисленном войске, которое, не дожидаясь, как видно, пока турки достигнут Каменца, само преградит им дорогу и сразится с ними в решающей битве.
Султан, которого уверяли в бессилии Речи Посполитой, крайне был поражен и, высылая вперед польских татар, валахов и придунайские орды, сам подвигался очень медленно. Несмотря на безмерную свою мощь, битвы с регулярным войском Речи Посполитой он весьма опасался.