Так прошло время до полудня, а день в ноябре короткий, надлежало спешить. И вот загремели литавры и трубы. Тысячи глоток издали воинственный клич, и пехота, поддерживаемая с тылу легкой конницей, сомкнутым строем кинулась в атаку. «Враз с пяти сторон атаковал турков его милость». Ян Деннемарк и Кристоф де Боан, исправные воины, вели иноземные полки. Первый, будучи по натуре человеком горячим, оторвался от своих, стремительно вынесся вперед и быстро достиг валов, чуть не загубив свой полк, на долю которого пришелся залп более десятка тысяч самопалов. Сам он погиб, солдаты его дрогнули, но в эту как раз минуту на подмогу пришел де Боан и панику предотвратил. Он спокойным и мерным шагом — будто под марш на смотру — преодолел все пространство до самых турецких валов и ответил на залп; когда же ров забросали фашинами, первым под градом пуль преодолел и его, поклонился с шляпой в руке янычарам и первым же проткнул навылет янычарского офицера. Тут кинулись на врага воодушевленные примером своего полковника солдаты, и завязалась жестокая сеча, в которой дисциплина и уменье состязались с дикой отвагой янычар.
Спешившихся драгун вели со стороны деревни Тарабанов Тетвин и Денгоф, а второй полк — Асвер Гребен и Гейдеполь, воины отличные, все, кроме Гейдеполя, еще при Чарнецком в Дании прославились. Солдаты у них были из крестьян королевских поместий — все рослые, как на подбор, отчаянные, прекрасно подготовленные ко всякому бою — что пеша, что верхами. Ворота защищали ямаки, в отличие от янычар воины слабые, и оттого, хотя было их без счета, они тотчас сбились в кучу и попятились; когда же до рукопашной дошло, то защищались они в тех лишь случаях, когда отступать было некуда. Ворота те были взяты прежде других, и конница через них впервые смогла проникнуть в табор.
Лановая польская пехота во главе с Кобылецким, Михалом Дебровским, Пиотрковчиком и Галецким ударила на окопы с трех сторон. Ожесточеннейшая битва закипела у главных ворот, выходящая на ясскую дорогу, где мазуры схватились с гвардией Хуссейна-паши. Эти ворота были для него всего важнее, через них польская конница могла хлынуть в табор, оттого он с особенным упорством защищал их, одну за другой бросая туда рати янычар. Лановые пехотинцы, с ходу захватив ворота, силились во что бы то ни стало удержаться там. Пушечные выстрелы и град ружейных пуль отгоняли пехотинцев от ворот, к тому же из клубов дыма возникали все новые и новые шеренги идущих в атаку турков. Кобылецкий, не дожидаясь, пока они дойдут, кидался им навстречу как разъяренный медведь, и две людские стены напирали одна на другую, толклись в давке, хаосе, сумятице, в потоках крови, на грудах тел. Бились там чем ни попадя, все шло в дело: сабли, ножи, приклады мушкетов, лопаты, дреколье, замахивались даже камнями; временами все сбивались в кучу, и люди, схватившись друг с другом, пускали в ход кулаки и зубы. Хуссейн дважды пытался сломить пехоту натиском конницы, но пехотинцы всякий раз налетали на нее с такою «экстраординарной смелостью», что она вынуждена была в беспорядке отступить. В конце концов Собеский сжалился над пехотинцами и послал им в подмогу всю обозную челядь.
Возглавил ее Мотовило. Сброд этот, обыкновенно в сражении не участвовавший и кое-как вооруженный, так рьяно ринулся в бой, что сам гетман изумился. То ли жажда добычи обуяла людей, то ли им передался порыв, охвативший в тот день все войско, — так или иначе, челядинцы смело ударили на янычар и сцепились с ними столь яростно, что после первой же схватки отогнали их от ворот на расстояние мушкетного выстрела. Хуссейн бросил в хаос боя новые полки, и битва, тотчас же возобновившись, длилась несколько часов. Тем временем отборные полки Корыцкого облегли ворота, а стоявшие поодаль гусары зашевелились подобно исполинской птице, неспеша готовящейся к полету, и стали подвигаться к воротам.
В эту минуту к гетману подбежал вестовой с восточной стороны табора.
— Пан воевода бельский на валах! — крикнул он, задохнувшись.
За ним подоспел второй.
— Литовские гетманы на валах!
Подбежали еще и другие с тою же вестью. На землю опускались сумерки, но лицо гетмана излучало свет. Он поворотился к стоявшему рядом Бидзинскому и молвил:
— Теперь коннице черед пришел, но это уж завтра.
Никто, однако, ни в польском, ни в турецком стане и ведать не ведал, что гетман замышляет соединенную атаку всех сил отложить до следующего утра. Напротив, офицеры-порученцы помчались к ротмистрам с распоряжением во всякую минуту быть готовыми. Пехота стояла сомкнутая строем, у конников руки, сабли, копья рвались к бою. Люди изголодались, иззябли и потому с нетерпением ожидали приказа.
Но шли часы, а приказа все не было. Ночь стала черной как траур. Еще днем началось ненастье, а в полночь сорвался сильный ветер с ледяным дождем и снегом. Порывы ветра пронизывали до костей, кони едва могли устоять на месте, люди цепенели. Даже трескучий мороз не мог бы докучать сильнее, нежели этот будто плетью секущий ветер, и снег, и дождь. В напряженном ожидании приказа невозможно было и думать о еде, питье, о том, чтобы разжечь огонь. Время с каждым часом становилось все враждебнее. То была памятная ночь, «ночь мучений и щелканья зубами». Ежеминутно слышались голоса ротмистров: «Стоять! Стоять!», и не смевший ослушаться солдат стоял в боевой готовности, недвижимо и терпеливо.
А по другую сторону, во мраке, под дождем, на ветру, в такой же готовности стояли окостеневшие от холода турецкие полки.
И там никто не жег огня, никто не ел, не пил. Атака всех польских сил ожидалась с минуты на минуту, и потому спаги не выпускали сабли из рук, а янычары стояли стеной с заряженными самопалами.
Выносливый польский солдат, приученный к суровой зиме, еще способен был выдержать такую ночь, но эти люди, выросшие в мягком климате Румелии или средь малоазиатских пальм, совсем изнемогали. Хуссейну наконец ясно стало, отчего Собеский не начинает атаки: леденящий дождь был наилучшим союзником ляхов. Было очевидно — если спаги и янычары простоят здесь двенадцать часов, завтра они как снопы повалятся на землю, даже не пытаясь защищаться, разве что жар битвы их согреет.
Уразумели это и поляки, и турки. Около четырех часов ночи к Хуссейну прибыли два паши: Яниш-паша и Кяйя — предводитель янычар, старый, испытанный, отличный полководец. Печаль и тревогу выражали их лица.
— О господин, — начал Кяйя, — если агнцы мои до рассвета так простоят, на них ни пуль, ни мечей не понадобится!
— О господин, — сказал Яниш-паша, — мои спаги закоченеют и драться не станут.
Хуссейн дергал себя за бороду, предвидя поражение и собственную погибель. Но что было делать? Позволь он людям хотя бы на минуту ослабить боевой порядок, разжечь огонь, согреться теплой пищей, атака началась бы немедля. И так со стороны валов время от времени слышались звуки рожков, словно сигнал коннице к выступлению.
Кяйя и Яниш-паша видели один только выход: не ждать атаки, а самим всеми силами ударить на неприятеля. То, что он стоит в боевой готовности, не помеха, ибо, сам вознамерившись атаковать, враг не ожидает атаки. Глядишь, и удастся оттеснить его с валов; разумеется, в ночной битве поражение возможно, но завтра днем оно неизбежно.
Хуссейн, однако, не отважился внять совету старых воителей.
— Как же так? — сказал он. — Мы все окрест изрезали рвами, полагая в них единственное спасение от дьявольской этой конницы, а теперь сами перейдем те рвы, навлекая на себя неминучую гибель? Вы мне советовали, вы предостерегали, а нынче что же говорите?
И приказа не отдал. Велел только из орудий палить по валам, на что Контский тут же и ответил, притом весьма успешно. Дождь становился все холоднее и сек все безжалостней, ветер шумел, выл, промозглая сырость проникала сквозь одежду и кожу, леденила кровь в жилах. Так прошла эта долгая ноябрьская ночь, во время которой подорваны были силы воинов ислама, и отчаяние вместе с предчувствием краха овладело их сердцами.