— Тут и твоей голове не придумать совета, — сказал пан Анджей, — боюсь только, кабы от таких вестей здоровью твоему урона не было…
— Я все снесу, горше всего неизвестность.
— Ануся умерла! — сказал пан Кмициц.
Оленька, побледнев, тяжело опустилась на скамейку. Кмициц подумал было, что она сомлела, но печаль взяла верх над внезапностью вести. Оленька заплакала, а оба рыцаря дружно ей вторили.
— Оленька, — сказал наконец Кмициц, желая отвлечь ее и утешить, — или не веришь ты, что душа ее в раю?
— Не над ней, а без нее, осиротев я плачу, да еще над бедным паном Михалом, потому что хотела бы я верить в спасение собственной своей души, так же как в ее вечное блаженство верю. Редкой добродетели была, благородная, добрая. Ах, Ануся! Ануся, незабвенная моя!
— Я был при ней и всем могу пожелать такого благочестия в час кончины.
Снова наступило молчание, а когда вместе со слезами отхлынула печаль, Кмициц сказал:
— Рассказывай, друже, все как было, в грустных местах медом дух подкрепляя.
— Спасибо, — ответил Харламп, — выпью глоток-другой, коли и ты мне компанию составишь, а то боль сердце клещами сжала, а теперь за глотку хватает, того и гляди, задушит. Вот как это было. Ехал я из Ченстоховы в родные края, думал, возьму в аренду именье, поживу на старости лет в мире и покое. Довольно повоевал я на своем веку, мальчишкой в войско вступил, а сейчас голова седая. Если не усижу на месте, может, и встану под чьи-то знамена, но, право, союзы эти с обидчиками, вконец отчизну разорившие, да междоусобицы всякие, на потеху врагам разжигаемые, вконец отвратили меня от Беллоны… Боже праведный! Слышал я, пеликан своею кровью детей кормит. Но у бедной отчизны и крови-то не осталось. Добрым солдатом был Свидерский… Бог ему судья!..
— Ануся, милая Ануся! — с плачем прервала его пани Александра, — если бы не ты, что бы со мной и со всеми нами сталось! Была ты для меня опорой и защитой. Ануся, любимая моя Ануся!
Услышав это, Харламп снова зарыдал в голос, но Кмициц тотчас же обратился к нему со словами:
— А скажи, друже, где ты Володыёвского встретил?
— Встретились мы в Ченстохове, где оба на время остановились, дары чудотворной божьей матери приносили. Он сказывал, что едет с невестой в Краков, к княгине Гризельде Вишневецкой, без ее благословения и согласия Ануся под венец идти не хотела. Девушка в то время была здорова, а Михал весел, как голубок. «Вот, говорит, господь вознаградил меня за верную службу!» Передо мной похвалялся да зубы скалил, бог ему прости, ведь в свое-то время спор у нас из-за этой девушки вышел, и мы было драться хотели. Где-то она теперь, бедняжка?
И тут пан Харламп снова зарыдал, но Кмициц остановил его:
— Так ты говоришь, она здорова была? Неужто умерла в одночасье?
— Воистину так, в одночасье. Остановилась барышня у пани Замойской, она как раз с мужем, паном Мартином, в Ченстохове гостила. Михал, бывало, день-деньской у них сиживал, сетовал на проволочки, говорил, что заждался, эдак им и за год до Кракова не доехать, ведь все их по дороге привечали. Да и не диво! Такому гостю, такому удальцу всякий рад, а уж кто зазвал его в дом, не вдруг отпустит. Михал и к барышне меня отвел, еще и шутил: вздумаешь за ней волочиться — зарублю. Да только ей без него белый свет был не мил. А меня, бывалоча, тоска разбирала, хоть волком вой: вот дожил до седин, а все один как перст. Ах, да полно! Но вот как-то ночью прибегает ко мне Михал — лица на нем нет.
«Беда, брат, помоги, не знаешь ли лекаря какого?» — «Что стряслось?» — «Заболела Ануся, не узнает никого!» — «Давно ли?» — спрашиваю. «Да вот человека прислали от пани Замойской!» А на дворе ночь! Где тут искать лекаря, один монастырь по соседству, а в городе людей меньше, чем развалин. Ну, разыскал я, однако, лекаря, правда, он идти не хотел, так я его обушком пригнал. Да только там не лекарь, а ксендз был нужен. Ну нашли мы наконец достойного отца паулина, и он молитвами вдохнул в бедняжку искру сознания, она и причаститься смогла, и с Михалом простилась нежно. На другой день к полудню ее не стало. Лекарь говорил, видно, опоили ее чем, да не верится, ведь в Ченстохове злые чары силу теряют. Но что с Володывёским делалось, он такое нес, ну, да господь ему простит, потому что человек в горе себя не помнит… Вот, говорю как на духу, — тут пан Харламп голос понизил, — богохульствовал, себя не помня.
— Богохульствовал?! Неужто? — тихо повторил Кмициц.
— Выбежал от покойницы в сени, из сеней на двор, шатается, как пьяный. А на дворе поднял кулаки к небу и завопил: «Так вот она награда за мои труды, за мои раны, за мою кровь, за верную службу отечеству?!»
Одна-единственная овечка у меня была, говорит, и ее ты прибрал, о господи. Воина-рубаку, что за себя постоять готов, свалить, говорит, это тебе по плечу, но невинного голубя задушить и кот, и ястреб, и коршун сумеют… и…
— Бога ради! — воскликнула пани Александра, — не повторяй, беду на дом накличешь!
Харламп, перекрестясь, продолжал:
— Эх, говорит, вот тебе, солдатик, за службу награда, получай!.. Господь ведает, что творит, но нашим бедным умом этого не понять и нашей справедливостью не измерить. Так он богохульствовал, а потом отяжелел и свалился как сноп, а ксендз над ним экзорцизмы творил, чтобы отогнать от ослабевшей души бесов.
— И скоро ли он опомнился?
— Час целый лежал замертво, потом очухался, вернулся к себе и не велел никого пускать. На похоронах я ему говорю: «Михал, помни о боге!» Он молчит. Три дня просидел я еще в Ченстохове, жаль было его покидать, но только напрасно я стучался. Он видеть меня не хотел. Долго я размышлял, что делать, то ли ломиться в дверь, то ли ехать… Человека без помощи и утешения оставить? Вижу, однако, ничего путного не будет, и порешил к Скшетускому наведаться. Он да пан Заглоба, первые его друзья, может, и найдут путь к его сердцу, особливо пан Заглоба. Он человек сметливый, у него для всякого слово утешенья сыщется.
— У Скшетуских побывал?
— Был, да только без толку: они с Заглобой уехали под Калиш к ротмистру пану Станиславу. Когда вернутся, не знает никто. Ну, думаю, все едино мне на Жмудь ехать, вот и решил к вам наведаться, мои благодетели, все вам выложить.
— В рвении твоем и благородстве я не сомневался.
— Да только не обо мне, о Володыёвском речь, — отвечал Харламп, — и признаюсь вам, любезные, я за его разум опасаюсь.
— Господь не допустит такого, — сказала пани Александра.
— Если и не допустит, то ведь Михал рясу наденет, как на духу говорю: за всю свою жизнь не видел я жалостней картины! А жаль солдата! Ох, жаль!
— Как это жаль? Одним слугой господним больше будет! — отозвалась снова пани Александра.
Харламп подкрутил усы, вытер рукой лоб.
— Сударыня-благодетельница… Вот ведь какое дело — может, больше, а может, и нет. Посчитайте, почтеннейшие, сколько он еретиков да язычников на тот свет отправил, этим он спасителя нашего и пречистую деву богородицу больше, чем иной ксендз молитвами восславил. Поучительная история! Пусть каждый служит всевышнему, как умеет. И еще я вам скажу, средь иезуитов всегда кто-нибудь похитроумней его сыщется, а второй такой сабли во всей Речи Посполитой не найти!
— Верно говоришь! — отозвался Кмициц. — Не знаешь ли, брат, где он: в Ченстохове али уехал куда?
— Там я его оставил. Что потом было — не ведаю. Одно знаю. Не дай бог рассудок у него помутится или другая какая хворь, родная сестра несчастья, привяжется, останется он один-одинешенек — без родных, без друзей, без всякого утешения.
— Да хранит тебя, друже, в святом нашем городе пречистая дева! — воскликнул Анджей Кмициц. — А уж доброты твоей вовек не забуду, был ты для меня названым братом!..
Все смолкли, пани Александра сидела задумавшись и вдруг, вскинув златоволосую голову, сказала, обратясь к мужу:
— Помнишь ли ты, Ендрек, чем мы ему обязаны?
— Коли забуду — гпаза у собаки занять придется, а то своими на людей глядеть совестно будет.
— Ендрек, оставить его в беде грех великий!
— Как это?