Зося глаз, правда, не подняла, зато уголки губ ее чуть дрогнули, и две ямочки показались на румяных щечках.
— Нравлюсь ли я тебе, панна, хотя бы самую малость? — снова спросил кавалер.
А Зося на это голоском еще более тонким:
— Ну… да…
Услышав такое, Нововейский подскочил на скамье и, схватив Зосины руки, осыпал их поцелуями, приговаривая:
— Пропал я! Чего там! Влюбился я в тебя, панна, насмерть. Никого мне, кроме тебя, не надобно. Красавица ты моя! Боже мой, как же ты люба мне! Завтра матери в ноги повалюсь! Да что там завтра! Нынче же повалюсь, лишь бы знать, что нравлюсь тебе!
Гром выстрелов за окном заглушил Зосин ответ. Это обрадованные солдаты палили в честь Баси, так что окна дрожали, стены тряслись. Испугался в третий раз почтенный нвирак, испугались два ученых анардрата, а стоявший подле них Заглоба стал по-латыни их успокаивать:
— Apud Polonos, — сказал он им, — nunquam sine clamore et strepitu gaudia fiunt[93].
Казалось, все только и ждали этого залпа из мушкетов, чтобы всею душой отдаться веселью. Шляхетская благопристойность сменилась степной дикостью. Загремел оркестр; танцоры закружились в ураганном вихре, загорелись, засверкали глаза, от голов шел пар. Даже старики пустились в пляс; громко кричали, гуляли, веселились, пили из Басиной туфельки, палили из пистолетов по Эвкиным каблучкам.
Так шумел, гремел и пел Хрептев до самого утра, даже зверь в ближних пущах укрылся от страха поглубже в лесную чащобу. А так как происходило это чуть не в самый канун страшнейшей войны с турецкими полчищами и над всеми нависла угроза и гибель, дивился безмерно польским солдатам почтенный нвирак и два ученых анардрата дивились не менее.
ГЛАВА XXXIV
Спали все допоздна, кроме караульных и маленького рыцаря, который никогда забавы ради не пренебрегал службой.
Молодой Нововейский тоже вскочил чем свет — Зося Боская была ему милей, чем мягкая постель. С утра принарядившись, поспешил он в горницу, где давеча отплясывали, чтобы послушать, не доносятся ли шорохи из отведенных женщинам соседних покоев.
В комнате пани Боской уже слышалось какое-то движение, но молодцу так не терпелось увидеть Зосю, что, выхватив кинжал, он стал выковыривать им мох и глину между балками, чтобы хотя бы в щелочку, одним глазком на нее взглянуть.
За этим занятием и застал его Заглоба; войдя с четками и тотчас смекнув, в чем дело, он на цыпочках приблизился к рыцарю и принялся колотить его по спине сандаловыми бусинами.
Тот, смеясь, однако же весьма смущенный, пытался увернуться, а старик гонялся за ним и дубасил, повторяя:
— Турчин ты этакой, татарва, вот тебе, вот тебе! Exorciso te[94]. А mores[95] где? За женщинами подглядывать? А вот тебе, вот тебе!
— Ваша милость! — вскричал Нововейский. — Негоже, чтобы священные четки плетью служили! Помилуйте, не было у меня грешных помыслов.
— Негоже, говоришь, святыми четками тебя лупцевать? А вот и неправда! Святая верба в предпасхальное воскресенье тоже небось розгой служит! Четки эти прежде были языческими, Субагази принадлежали, но я их под Збаражем у него отнял, а после уж их нунций апостольский освятил. Гляди-ка, настоящий сандал!
— Настоящий-то пахнуть должен!
— Мне четками пахнет, а тебе девицей. Ужо огрею тебя как следует быть, нет ничего лучше святых четок для изгнания беса!
— Жизнью клянусь, не было у меня грешных помыслов!..
— Никак, благочестие побудило тебя дырку расковырять?
— Не благочестие, но любовь, да такая, что не диво, ежели разорвет меня, как гранатой! Ей-богу, святая правда! Слепни коня так летом не изводят, как чувство меня извело!
— Гляди, не греховное ли тут вожделение, ты же на месте не мог устоять, когда я вошел, с ноги на ногу переминался, будто на угольях стоишь.
— Ничего я не видел, богом клянусь, щелочку только ковырял!
— Ох, молодость… Кровь не водица! Мне и то часом приходится себя окорачивать, leo[96] еще живет во мне, qui querit quem devoret[97]. А коли чистые у тебя намерения, стало быть, о женитьбе думаешь?
— О женитьбе? Великий боже! Да о чем же мне еще думать? Не только что думаю, а словно кто меня шилом к тому побуждает! Ты, ваша милость, не знаешь, верно, что я вчера уже пани Боской открылся и у отца согласия испросил?
— Порох, не парень, черт тебя побери! Когда так, это дело другого рода, говори, однако, как все было?
— Пани Боская пошла вчера в комнаты для Зосеньки шаль вынести, а я за нею. Оборотилась она: «Кто там?» Я — бух ей в ноги: «Бейте меня, мама, но Зосю отдайте, счастье мое, любовь мою». Пани Боская, опамятовавшись немного, так говорит: «Все тут тебя, сударь, хвалят и достойным кавалером почитают, а у меня муж в неволе, Зося без опеки осталась; и все же нынче я ответа не дам, и завтра не дам, только попозже, да и тебе, сударь, тоже родительское изволение получить надобно». Сказала и пошла себе, может, подумала, будто я все это спьяну. И то сказать, был я хмельной…
— Пустое! Все во хмелю были! Ты заметил ли, как у нвирака этого с анардратами клобуки набекрень съехали?
— Не заметил, потому что умом раскидывал, как бы поскорее у отца согласие выманить.
— Трудно пришлось?
— Утром пошли мы с ним оба на квартиру; железо-то куется, покуда горячо, вот я и подумал: хорошо бы прощупать осторожно, как отец к моему предприятию отнесется, и так ему говорю: «Послушайте, отец, такая припала мне охота на Зоське жениться, что немедля ваше согласие надобно, а коли не дадите его, я к веницейцам служить подамся, и только вы меня и видели». Он как кинется на меня! «Ты такой-сякой, — говорит, — и без изволения прекрасно обходишься! Отправляйся к веницейцам своим или девку бери, об одном предупреждаю, ни гроша не получишь, ни из моего, ни из материного состояния — это все мое!»
Заглоба выпятил нижнюю губу.
— О, плохо дело!
— Погоди, сударь! Я как услышал это, говорю ему: «Да разве ж я прошу чего или требую? Благословение мне надобно, и ничего более, того добра басурманского, что саблей я завоевал, мне на хорошую аренду, а то и на свою деревеньку станет. А материно, оно пускай Эвке в приданое идет, да я еще горсть-другую бирюзы ей подкину, да атласа, да парчи штуку, а в черную годину еще и вас, отец, наличными выручу». Тут отца любопытство разобрало. «Вы ходит, ты такой богатый? — спрашивает. — Боже милостивый! Откуда? Военный прибыток, что ли? Ты же уехал гол как сокол!» «Помилосердствуйте, отец! — отвечаю ему. — Я худо-бедно одиннадцать лет этой вот рукою махал, и, говорят, недурно, как же было добру не скопиться? Я города мятежные брал, а в них гультяи да татарва громоздили горы отборнейшей добычи, я с мурзами бился и с шайками разбойников, а добыча все шла да шла. Брал я лишь то, что само плыло в руки, никого не обирал, добро, однако, все прибывало, и, когда б не кутежи, набралось бы, пожалуй, на два таких состояния, как ваше родительское».
— И что старый? — развеселился Заглоба.
— Отец обомлел, не ждал он такого, и тотчас давай в расточительстве меня попрекать: «Мог бы, говорит, карьеру сделать, да ведь этакой вертопрах, этакой спесивец, гулять бы ему только да магната из себя строить, все спустит, ничего не удержит». Потом любопытство верх взяло, и принялся родитель в подробностях выпытывать, что у меня имеется, а я, почуяв, что ежели этой мазью телегу смазывать, тотчас и доедешь, не только что не утаил ни капельки, но еще и приврал маленько, хотя и не в моих это привычках, потому как я так полагаю: кто лжет, тот и крадет. Отец за голову схватился и тут же ко мне с прожектами: то да се докупить бы можно, там и сям дельце обделать, жили бы мы с тобою по соседству, а я в твое отсутствие за всем бы присматривал. И зарыдал почтенный мой папаша. «Адам, — говорит, — сдается мне, очень подходящая для тебя эта девка, к тому же сам гетман ее опекает, тут тоже может корысть произойти. Адам, — говорит, — гляди же, береги вторую мою дочь, не обижай ее, не то я и на смертном одре тебе не прощу». А я, сударь, только представил себе, что Зосю обижают, как зареву! Упали мы с папашей друг другу в объятия и рыдали accurate[98] до первых петухов!